Номан Челебиджихан «Молитва ласточек» (перевод)

09.02.202310:39

К четырнадцати годам я уже был отчаянным наездником, башибузуком — легко укрощал диких, не объезженных коней. Кони были моей страстью и любовью. Ради встречи с ними я убегал со школьных занятий на простор бескрайней степи и, завидев дикаря — не важно какой масти — вороного, каурого, саврасого, — метко целился в гриву, метнув аркан и ловко натянув уздечку на пенистой морде скакуна, вскакивал на него, будто свалившись с неба.

Жеребец-двухлетка ли трехлетка вставал на дыбы, бросаясь из стороны в сторону, отчаянный, как лев, жаждущий свободы. И даже плеть в моей руке, со свистом опускающаяся на взлохмаченную гриву, долго не могла усмирить пленника. Пытаясь сбросить тяжелую ношу со спины, жеребец, сбиваясь с бега иноходца в галоп, мчался по степи, срывая копытами головки одуванчиков, тюльпанов, маков среди высокой травы, где каждая кочка, каждый куст казались спасительными. И так до тех пор пока испарина, покрывавшая пленника от лба и обезумевших глаз до копыт, не высыхала на солнце вместе с белой пеной на боках. Шаг за шагом пленник успокаивался, привыкая к тяжести непрошеного наездника и ко взмаху его плети. И это приводило меня в такой азарт и восторг, что я воображал себя гайдамаком, умыкнувшим самого породистого аргамака во вражеском стане.

Я так свыкся со своей ролью, что, казалось, кони понимают не только мои желания, но и читают мысли. Обнюхивая меня, они чувствовали, что я степняк, как и они, вырос, дыша вольным воздухом степи. И как с родственными душами я часто делился с ними сокровенным. Тем, что волновало меня. И выражался я без мудреных слов, легко и искренне.

Даже учительница, с уроков которой я сбегал, не обладала таким талантом объяснять свой предмет, хотя и применяла не совсем педагогические методы воспитания. К примеру, била палкой по пальцам, если неправильно зазубрил айят из Корана.

Я же без всякого насилия над жеребцами приучал их бегать галопом, вскачь, плавно переходить, пританцовывая, на рысь, затем снова ускоренным галопом и по легкому касанию плети по гриве, сразу, без всякого усилия на самый быстрый алюр — скачки карьером. Но самое сильное наслаждение как наездник я испытывал не от скорости бега, когда ветер свистит в ушах и настой степных трав и цветов щекочет ноздри мне и коню, а когда жеребец берет иноходь по команде, попеременно выбрасывая и опуская одновременно обе правые ноги, затем обе левые. Сердце в груди прыгает от качки, я теряю голову, не отягощенную школьной зубрежкой и мрачными думами, и, кажется, с самого рождения мне уготовлена участь разбойника — хозяина этих приднепровских холмов, сильного, способного все крушить на своем пути.

А о молитве ласточек как-то ненароком упомянула учительница, когда мы всем классом зубрили суру «Вельмурсалат». «Мин кюнне му’минатин та’ ибатин каиндатин са’ибатин ве абкара» — мелодично напевая молитву, ласточки увещевали, предупреждая нас и наши семьи о греховных поступках и о будущей каре грешникам.

Мы повторяли хором по слогам, запинаясь и глотая слезы от ударов по рукам, а ласточки, залетевшие через разбитые окна классов, пристраивались на выступах балок на потолке, ближе к своим птенцам, и воодушевленно напевали молитву. Пушистые птенцы обучались с любовью, не как мы – из-под палки. И щебетание этих божьих посланцев было не только укором нашей схоластической зубрежке, без понимания смысла сур, но и откровением, помогавшем нам в учебе.

Все сельские дети из округи входили в эту мрачную снаружи и изнутри школу, похожую на тюрьму для малолеток, что было нестерпимо для меня, воображавшего себя гайдамаком.

Из дома мы выходили спозаранку, еще до того, как просыпались птицы, чтобы оглашать степь радостными голосами, приветствуя новый день. За плечом торба, куда мама заботливо клала хлеб со свежевзбитыми на пастбище маслом или густой сметаной, так манящими запахом, что не терпелось съесть все это до того, как отпускали нас на обед.

В классе мы сидели рядами, поджав под себя ноги, на протертой до дыр кошме на холодном каменном полу в черных курточках и в таких же черных круглых шапочках. С виду напоминали ласточек, удобно устроившихся на жердях под потолком. С той лишь разницей, что мы внизу, а ласточки над нами.

Взоры наши обращены не на страницы учебников, глаза так и норовят увидеть птенцов, высунувшихся из гнезд, слепленных на потолке, сосчитать их, убедившись, что ни один пушистый комок не вывалился за ночь из насиженного места. Заметно, как они растут, скоро совсем оперятся, выпрямят крылья и запоют вслух свои молитвы. Свободные, они полетят навстречу открывающемуся простору и ввысь, через облака, к небу… На зависть нам, кто хотел также расти в любви и обрести крылья для полета.

А учительница как обычно, прежде чем войти в класс, затаившись за дверью, прислушивалась, о чем мы говорим, спорим, над кем смеемся, затем, резко распахнув дверь, неожиданно возникала у порога. Мы замолкали как по команде, лишь обменивались друг с другом испуганными взглядами.

Учительница как ни в чем не бывало степенно шагала между нашими рядами к своему месту — маленькому мутному оконцу и усаживалась, на ходу завязывая на голове платок. Слабый свет из окна обрисовывал ее тень, напоминавшую расплывшуюся от жира большую кошку.

В такие минуты мы не могли, как ни старались, сдержать себя. И урок, как правило, начинался со смешков. Учительница бросала на нас суровые взгляды, презрительно усмехаясь.

Успокоившись, она приказывала нараспев читать суры «Теббет», «Кульйа», аят «Инна атейна», и, слушая, как мы запинаемся, повторяя ошибки в произношении, менялась в лице от злости, краской наливались вздувшиеся жилы на ее шее, и развязка наступала: над нашими головами со свистом опускалась ее палка. От этого смысл того, что мы зубрили, еще больше ускользал от нас, всхлипывали мы не столько от собственного тугодумия, сколько от боли в руках.

«Эй, читай!» — снова властно приказывала учительница и раскачивавшиеся из стороны в сторону под ритмами слов передние ряды учеников, напоминали мне волнения нескошенной пшеницы, росшей у самой деревни.

Но сколько бы мы ни старались, до нас не доходил смысл тонких, как вязь, арабских слов, и так изо дня в день знания не прибавлялись.

А когда мы приступили к зубрежке «Ва-аль семаи зат-аль бурудж», учительница придумала еще более изощренное насилие. Чтобы я мог произносить слова суры как истинный араб, она сунула мне в рот монету, придавила ей язык и велела загнуть его.

«Во имя Аллаха милостивого милосердного, научись!» — крикнула она. Но мне показалось, что вместе с произнесенными словами, из моего рта вывалился наружу и язык. Монету я выплюнул и тут же услышал над ухом свист палки…

В стародавние времена,
В очень древние времена,
Когда удод слыл богословом,
А ласточка — судьей,
Дрофа же муфтием…

Так обычно начинала рассказывать свои былины бабушка Мабултай, присматривающая за детьми в школе, когда учителя отсутствовали.

Все мы заслушивались — так интересны были истории Мабултай, которые она рассказывала без устали, разбавляя их тюркскими присказками, поговорками, загадками. Она умела заворожить рассказом даже тех из нас, кто поначалу не желал присоединяться к кругу ее слушателей. Сама при этом так увлекалась, что ее маленькие с прищуром глаза светились добротой, а круглые гладкие щеки наливались румянцем.

Перед каждым представлением Мабултай глубоко вдыхала воздух, напоенный степными травами, словно помогавший ей сосредоточиться, чтобы родные для нас слова крымскотатарского языка глубоко проникали в душу. От ее мелодичного голоса, разносившегося по степи, все вокруг стихало, даже ласточки умолкали, прислушиваясь.

Мы любили Мабултай за то, что бабушка приносила в нашу жизнь красоту легенд, ветхозаветные истории из жизни тюрок, что так контрастировало с унылым, из-под палки заучиваемым текстом, в котором мы мало что смыслили.

Первый раз я пошел в школу в год Обезьяны. И так по годам — в год Дракона и в год Мыши уже осилил «Абдиек» — жизнеописание пророков, год Зайца, Лошади и Барса посвятил чтению Корана, в чем мне помогло изучение Таджвита и Ильмихал, раскрывших смысл веры, молитв и поклонения Аллаху. А изучив дестан о былинном герое Кесикбаш, с чувством возмужавшего юноши оставил школу.

И снова дни проходили за любимым занятием. Большеглазые с шелковой гривой гнедые, вороные, каурые, необъезженные, дикие подчинялись моей воле и крепкой руке с плетью. И всякий раз, когда я объезжал одного из них, безумная радость перехватывала дыхание. Сердце так и норовило выскочить из груди, когда я несся по просторам безбрежного со дня сотворения мира-Дешт-и-Кипчака. Такое ощущение, что рассекая плотный воздух, я отгонял от себя тысячи вражеских воинов, пытавшихся окружить меня. В такие мгновения воображал себя ханом или батыром Кесикбашем, продолжавшем сражаться, держа отрубленную голову за пазухой.

Так, то пропадая в колышущихся, как пламя, волнах степи, то снова выныривая из нее, мой конь, вытянув стройную шею и навострив уши, мчался, как выпущенная стрела. В стремительном полете вьющиеся за моими плечами длинные волосы развивались так, будто это было наше крымскотатарское знамя, а мой прямой позвоночник — его древко. В такие мгновения все воспринималось по-особому, обостренно, раздаваясь в голове и ушах таким гулом, будто это звуки самого мироздания…

Когда солнце золотом разливалось в пестрящие цветами просторы, одурманенный запахами, воображал, что моя тобулга — обоюдоострый меч, который рассечет руки и окропит эти зеленые просторы каплями алой крови. Вот так-то! И во мне, как и в моих предках, не утихала жажда борьбы!

Пронесся слух, будто школа такая открылась — рушдие. Сердце заныло, вспомнились побои, оскорбления. Плеть выпала из рук под копыта коня.

И вот сельские дети снова собрались вместе. Нас разлучали со степью, со стадами верблюдов и овец, которых мы пасли, забавными белыми, как вата, ягнятами. Вместо вожжей и плети теперь снова карандаши и чернила.

В школу мы вошли в высокие белоснежные двери. И моя досада отчего-то сменилась радостью. Наверное, от яркого солнечного света, проникавшего в класс через большие окна с белоснежными занавесками. Ровные ряды парт напротив широкой черной доски.

Наш учитель, в традиционной круглой шапочке, несмотря на молодой возраст, говорил со знанием дела, родной крымскотатарский язык, на котором он изъяснялся, казался настолько красивым и мелодичным, что сразу отпечатывался в памяти, каким бы трудным ни был предмет.

Нас одели в одинакового покроя школьную форму и бесплатно раздали учебники по различным светским наукам. Единственное, чего нам не хватало, — ласточек, которые уже не могли залетать к нам в закрытые окна и лепить свои гнезда на потолке. Да и бабушка Мабултай не развлекала нас историями после уроков.

Здесь же после занятий мы бегали в школьном саду по посыпанным желтым песком дорожкам, катались на качелях, гоняли мяч вместе с учителем. Он знал столько игр, о которых мы раньше и не догадывались.

«Жизнь — это игра», — говорил он, когда мы, набегавшись вдоволь, насмеявшись, чувствовали себя уставшими. Крикнув: «Марш в класс!», он первым забегал в здание школы, чтобы продолжить прерванный урок.

Мы изучали арифметику, историю, географию. На уроках истории учитель разъяснял, кто мы, откуда родом, о родственных нам народах, о наших великих предках — древних тюрках. Все это воодушевляло нас, поднимало дух, и страх перед учителем в первые дни сменился симпатией и любовью к нему.

На уроках географии учитель помог нам по-новому взглянуть на землю, где мы родились и жили, поведал о том, что там за краем нашей вольной степи, где мы скакали на конях вдоль ручьев, с журчанием текущих к водопаду; о реках, устремленных к морю с высокими пенистыми волнами; о горах, окутанных синей дымкой, — все это наполняло нас гордостью от осознания того, как велик и прекрасен наш полуостров — Крым. От чувства этой красоты и величия родины мы стали еще сильнее любить наших отцов и матерей, братьев, сестер, друзей, соседей, наших учителей, которых родила наша земля — Крым.

Это чувство восторженной любви не могло обойти стороной и нашу школу, сад, всю деревню и всех живущих в ней крымских татар. Наша любовь передалась и русским из соседней деревни — они вместе с нами радовались, что мы учимся и постигаем науки так же, как и живущие в Крыму украинцы, греки, армяне… Дарили мы нашу любовь и гладкому камешку, выброшенному на берег морем, и высоким горам, которые, как нам казалось, опоясывали весь мир.

Но дни стали короче. Осеннее солнце скрывало свою обманчивую улыбку. Уже вороны перекликались резкими, режущими слух, голосами. Мимо вершин гор проплывали черные тучи, скорбно, как в похоронной процессии, а у подножья холмов пожелтели листья, поникли цветы. От холодного ветра нахохлились озябшие воробушки на ветках, едва слышно чирикая.

Первое, что я заметил, войдя в школу: от рядов парт, стен, отовсюду будто струился мрак. Учитель сидел бледный, с отрешенным видом, опустив беспомощно широкие плечи.

Рядом с ним я заметил какого-то смуглолицего в длинном бурнусе господина с куцей бородкой. Вспомнил, что уже видел его как-то на ярмарке, продающего бычка. Да, это был он, кадий, судья.

Пока мы гадали, что привело к нам нежданного гостя, судья разгладил в руках какую-то бумагу и, поерзав на стуле, кашлянул:

— Вышестоящее духовенство издало распоряжение: обучать счету, истории, географии шариатом запрещено. Все школы, где идет обучение на крымскотатарском языке, отныне закрываются…

Все замерло — ни шороха, ни звука, будто в классе лежит покойник, которого грех тревожить. И только в школьном саду одинокая ласточка снова и снова повторяет свою молитву.

«Бедная ласточка, — подумалось мне, — молись, молись. Скоро и тебе завяжут клювик…»

В гробовом молчании ученики не отрывают взгляд от кадия. Холодный блеск их глаз выражает презрение к нему и ко всем, кто послал его к нам.

Молчание прервал учитель. Выпрямив плечи, он поднялся и срывающимся от волнения голосом сказал:

— Друзья мои… братья. Вот мой последний урок и пожелание вам. Если вы любите отца и мать, свою родину, то храните и любите наш родной крымскотатарский язык…

Хотел еще что-то добавить, но голос его сорвался, а губы шептали то, что мы уже не слышали. Учитель хотел скрыть от нас подступившие к горлу слезы.

У меня был порыв — броситься на шею моему земляку, крымцу, и рыданием избавить от боли его сердце и свою душу.

Едва мы вышли во двор, судья ловко, как будто он делал это не раз в школах, повесил на дверь тяжелый амбарный замок.

Дети плакали, возвращаясь в деревню. Мои же глаза были сухими. Во мне опять пробудился башибузук. Хотелось бить, крушить, ломать с неуемной силой. И в первую очередь амбарный замок со школьных дверей. Срывать все замки, где бы они ни висели — на школьных дверях, в учреждениях, на языках тех, кому запретили говорить правду и изъясняться на родном крымскотатарском языке, с душ тех, кто любит свободу, с рук и ног тех, кому кандалы с замками не дают служить своему народу. Отныне это цель всей моей жизни. Ант эткенмен — Я поклялся!

Кровь наполнила жилы, в глазах потемнело, в ушах нарастал такой гул, будто само мироздание услышало мою клятву!

Номан ЧЕЛЕБИДЖИХАН, перевод Тимура ПУЛАТОВА