История одного возвращения (повесть о Мусе Мамуте)

08.05.201612:54

Муса Мамут – крымскотатарский Данко

Дети, умирая, я завещаю вам: Не забывайте: есть Родина и у нашего народа. Она там, на берегу Черного моря – ваш Крым, где следы истории наших предков, их слезы, горе и
плач …
Амет Моллаев (Кърымлы Аметы), «Завещание отца»

I

На крутом повороте Феодосийского шоссе, ведущего через Симферополь к Бахчисараю, одиноко возвышался пост дорожной милиции, обитый листовым железом, звенящий от жары степного воздуха. В тени строения скучал, сидя в кресле мотоцикла и положив короткие ноги на руль, лейтенант. С виду моложавый, загорелое лицо его оттеняли белесые густые брови. Он то и дело, вздыхая, расстегивал китель от духоты, то снова спешно застегивал на все пуговицы, чтобы казаться по всей строгости, когда дежуривший на посту сержант, чеканя шаг, выносил гостю очередную кружку нагревшейся в бочке воды, но тот лишь глотнув и поморщившись, полоскал рот и выплевывал обратно, озабочено поглядывая направо – налево.

Метрах в пятидесяти отсюда шоссе сужалось из-за вырытой вдоль нее канавы, с поверхности которой легкий бриз доносил запахи зловония.

Окрестные вороны, наловчились, как чайки, нырять в окрашенные животной кровью воды канавы, схватывая на лету клювами обрезки кожи, желудка, кишок, медленно выпадающих из горла канализации расположенной неподалеку скотобойни.

В этот субботний день у лейтенанта был отгул, но жена – строгая казачка – погнала мужа к скотобойне за свиными лапами для домашнего холодца.

Чтобы самому подъехать к воротам скотобойни, надо было сделать солидный круг – мимо зацветшего озера, по краю одного холма к другому, посему у лейтенанта был сговор с охранниками скотобойни: он будет ждать их у дорожного поста, куда от скотобойни пешком шагов триста по узкой тропинке.
Сержант вынес еще кружку воды и заметил легкую дрожь в руках лейтенанта, когда тот глянул на часы – оговоренное с охранником время перевалило за полдень. Чтобы скрыть волнение, лейтенант нашел, что сказать постовому:

– Не отвлекайся от дороги. Заметил в машине или в повозке татарина – проверь документы. Куда? Зачем? Что везете? Нет ли чего запрещенного?
– Так их в ближнем селе всего три-четыре семьи и обчелся… В неделю поедет один татарин – да и то хорошо, – простодушно ответил сержант, пожимая плечами.

– Запомни: всегда от трех-четырех и начинается буча, – нравоучительным тоном спарировал лейтенант. – Прочитай на досуге историю…, – но, не пояснив, какую историю, стал сквозь зубы материть нерасторопного охранника скотобойни.

Чтобы не ударить в грязь лицом перед старшим по званию, постовой сморщил лоб:
– Припоминаю историю… В бытность рядовым прорабатывали на политзанятии написанное товарищем Павленко (Петр Павленко – 4-х кратный лауреат Сталинской премии, в своих произведениях огульно охаивал роль крымских татар в войне, приписывая им необоснованные преступления (Т. П.).) о татарах… Неплохо подает писатель, убедительно. – И широко раскрыв рот с мелкими зубами, смачно зевнул, и лицо его снова приняло скучное выражение под стать общей атмосфере дороги, где в зной почти не было видно ни машин, ни повозок, кроме рейсового автобуса, делающего здесь всего две остановки за весь световой день.

Автобус показался из-за поворота весь в дыму и затормозил в метрах десяти от поста. Из него вышел рослый мужчина лет сорока-сорока пяти с чанта (крым. тат.) – дорожная сумка. — Т.П.) в руке. На скуластом строгом лице его, едва он ступил на обочину, сменилась гамма чувств – от радости до тревоги. Напряжение в глубоко посаженных глазах от нескольких вздохов спало. Но продолжая дышать полной грудью здешним воздухом, по которому, видимо, соскучился, приседал, разминая от долгой езды ноги, будто проверял саму землю на прочность.

Все это время лейтенант, заслонив ладонью козырек фуражки от солнца, всматривался в приезжего. Узнав его, с тревогой глянул на тропинку, откуда должен был с минуты на минуту появиться охранник со свиными лапами – ему явно не хотелось, чтобы сошедший с автобуса стал свидетелем получения им мзды.
Мужчина, не обращая внимания на стоящих у поста, присел, приложился лбом о землю, прочитал дуа (Молитва-просьба (араб). — Т.П.), как принято у паломников после долгой и опасной дороги домой:

– Аллахумма, инни би-Кя мин васаи-с-сафари… (Аллах, прибегаю к твоей защите от трудностей пути, от всего дурного, что может случиться с моим имуществом и семьей (араб.). — Т.П.)
Затем развязал чанта, вынул такие (тип мужского головного убора — Т.П.), разгладил ее и надел, прикрыв седину на затылке.

– Что он делал? – удивленно спросил сержант.
– Молитву читал… Народ отсталый…, – скривил губы лейтенант, и едва успел выразить возмущение, как мужчина уже направился в его сторону.

– О! Сапрыкин Сергей! – приветствовал он лейтенанта с легкой иронией в голосе. – Поздравляю! За полтора года пока меня не было дома, вижу, вы выслужились из старшины до старшего лейтенанта… Сколько еще наших крымских вам удалось выселить из домов…? – И пока мужчина приближался к Сапрыкину, всматриваясь в погоны на его плечах, тот нашелся, что ответить:

– Я тебе не Сергей, а Сергей Васильевич. Мы с тобой на брудершафт водку не пили… Да, пока другие шлялись по тюрьмам, мы служили верно народу. – Встал рядом с постовым, ища его одобрения.
– Ну, да! Простите – забыл, мы здесь не народ, а чужаки… Всего доброго! – Слегка пригнувшись, мужчина поклонился.

– Ты перед кем ерничаешь? Перед представителем закона? Ну ладно, до скорой, – угрожающе подчеркивая каждое слово, сухо ответил Сапрыкин и повернулся спиной к мужчине, переходящему дорогу.
– Кто этот татарин? – поинтересовался постовой, вертя в руке жезл.

– Муса Мамутов, – произнес он. – Обычный уголовник, живет здесь незаконно, за что засадили мы его в Кременчугскую колонию, за шестьсот километров подальше от Крыма, а жене дали два года условно… Думали, сгниет он в лагере, забудет сюда дорогу. – Мрачно кивнул Сапрыкин в сторону домов села, вплотную выстроенных у шоссе. – Поселился в Донском (Переименованное название с. Беш-Терек — Т.П.) по улице Комсомольская в 136 доме. Запомнил? Следи за ним: куда идет и зачем? Останавливай: будь он в машине, в повозке или на мотоцикле…

– У татарина есть мотоцикл? – Поинтересовался постовой, поправляя жезлом фуражку.
– Слушай! – прервал его Сапрыкин, – сбегай-ка на тропинку вниз, узнай, в чем задержка… А я покамест подежурю… – И в нетерпении обошел вокруг здания поста, обклеенного объявлениями: «Продаются дома в селах Мазанка, Донское, Дмитрова. Татар просим не беспокоить». «Татар просим не беспокоить», – в рассеянности повторил Сапрыкин, наблюдая вслед за уходящим сержантом.

II

«Вот дом вечный… Мы даруем его тем, кто не желает возвыситься на Земле и не сеет смуту». «Коран, сура «Аль-Касас»
(из прочитанной Мусой молитвы)

Муса, чувствуя, что давний его оппонент Сапрыкин наблюдает за ним, твердым шагом шел к дому, один угол которого, сложенный из ракушника и дерева, выходил к дороге. И чтобы попасть к себе, надо было обогнуть длинный, огораживающий колхозный забор, над ним с первыми петухами и до темноты неотступно кружились вороны и голуби, соревнуясь между собой в поисках зерна.

Чтобы быстрее встретиться с домочадцами, Муса ступил на тропинку, ведущую коротким путем во двор к одиноко живущей соседке Афросии Мезенчук. Она-то, несмотря на негласный запрет, после долгих мытарств в поисках жилья Мусой, и продала ему половину дома, за год до его ареста.

Мезенчук была чуть ли не последней из рода православных, живших в Крыму с екатерининских времен, и, будучи свидетелем войны и высылки крымских татар, всегда спорила с соседками-кумушками, сидя у ворот на лавке:

– Зачем возводить напраслину на татар? Они также воевали с фрицами, как и мы, не хулиганили, не насильничали… Сталин во всем разберется и вернет их обратно… Так что не смейте заходить в их опустевшие дома. Зариться на чужое – грех великий!

В последнее время, слабеющая телом Афросия, почти не выходила из дома, по второму-третьему разу листая уже обветшалые страницы Библии, вчитываясь в убегающие строчки текста, приставив к еще зрячему левому глазу стекло очков.

Услышав, как хрипло залаяла дворняжка, высунувшись из будки, старушка, с трудом переступая через порог, полусогнутая, опираясь на трость, вышла из хаты и, разглядев в пришедшем Мусу, плеснула руками и перекрестилась:

– Боже праведный, Миша вернулся! Ведь не зря сказал сын Божий Иисус: блаженны плачущие, ибо они утешаются, блаженны кроткие, ибо они наследуют землю. – Почти одновременно с ее удивленным возгласом дворняжка завиляла хвостом, узнав соседа.

– Как вы, баба Фрося? – Муса дотронулся до её плеч. – Вижу в полном здравии…
– Да в каком полном, и половины здоровья не осталось. Все выдуло куда-то с теплом и бабьей силой, – говорила она через паузы, подкрепляя свои слова движением бровей и руками. Перевязав на голове цветастый платок, почти заговорчески шепнула: – А твои-то знают? Вот обрадуются…

– Не знаю, дошло ли письмо…, – Муса пошарил рукой и достал из чанта кусок ржавого хлеба из лагерного пайка на дорогу и протянул дворняжке, которая тут же сжала хлеб между зубами. И, перешагнув через низенький плетеный из ивовых прутьев забор, ступил к себе во двор.

Двор был весь в клубах пыли, и слышен шорох метлы. Муса с детства приученный отцом Ягъя-ага к порядку и педантичности во всем, первую минуту был удивлен: кто это из домашних подметает cop, не увлажнив землю под ногами?

По баш явлукъ (платок — Т.П.), в котором любила щеголять старшая дочь, отец узнал Диляру.
Услышав позывной кашель, Диляра оглянулась и бросилась к отцу. Тихая, не любящая высказывать излишние эмоции, она прижалась к груди Мусы тяжело дыша:

– Баба! Баба кельди! (Отец! Отец приехал! — кр.тат. Т.П.) – И не зная, как еще выразить обуревавшие ее сложные чувство радости и горечи от всего пережитого за время его отсутствия, с трудом выговорила:
– Агълайджагъым келе… (Хочется плакать, кр.тат. — Т.П.)

– Куледжегим келе! (Хочется смеяться, кр.тат. — Т.П.) – поглаживая дочь по голове, передразнил ее Муса. Заметив, как Диляра изменилась за прошедшие полтора года, подумал: «Уже невеста…».
– Из-за пыли столбом я сразу и не узнал тебя, – продолжал Муса полушутливым тоном.
– Нам воду перекрыли и свет, – Диляра, словно чувствуя за это собственную вину, поступила взор. – Сказали, чтобы уезжали отсюда… Не писали вам, баба, чтобы не расстраивать…
Муса слегка побледнел, сжав губы, и махнул рукой:
– Ну, это мелочи жизни… А где остальные?

– Мама отправилась в степь за шиповником, Сабрие и Юнус за водой к роднику…
Еще раз внимательно, в деталях, осмотрев двор, где Муса посадил яблоню и ореховое дерево, едва обзаведшись домом, а между ними – розы, тюльпаны, выглядевшие сейчас поникшими без обильного полива.

Заметив, что отец направился внутрь дома, Диляра побежала вперед, пододвигая к порогу кожаные башмаки – нест, в которых он обычно ходил в комнате. И только сейчас, когда отец шагнул через порог, Диляра почувствовала такое облегчение, словно тяжесть, давившая все долгие дни и месяцы, отпустила душу.

Муса даже в самых трудных, почти не разрешимых обстоятельствах, связанных с возвращением семьи на родину, – всем своим видом, походкой, тембром голоса внушал домашним чувства защиты и уверенности. И в большей мере это вдохновляло сына Юнуса, который в его возрасте во всем пытался подражать отцу. Когда они шли по улице, Юнус в своих мальчишеских грезах неизменно воображал себя в роли телохранителя. Забегал вперед, высматривая, есть ли опасность за углом или в темном месте, что радовало и забавляло отца. И особенно остро переживал Юнус за отца, когда одиннадцатилетним вместе с семьей вернулся в Крым, где, как оказалось, их никто не ждет, более того, пытаются выжить их обратно на чужбину.

Зная о приметах и обычаях, о которых поведала ей с младенчества мать, и среди них – после долгого отсутствия человек должен снова войти безупречно чистый дом, Диляра, ступая на шаг впереди отца, смахивала пыль со стола, кровати в комнате, служившей детям и спальней, и кабинетом, где они делали уроки.

Муса, испытывая волнение от знакомых запахов, привычного света детской, задержал шаг, чтобы поправить слегка перекосившуюся рамку на стене с семейным фото. Вся многочисленная семья в сборе, когда фотограф на миг остановил счастливое время в родовом доме села Узунджа. Всякий раз, когда Муса всматривался в потемневшее от времени фото, гамма чувств переполняла его сердце, радость детства и горечь утрат. А ведь не будь изгнания, сидевшие на стульях на фото – отец Ягья, мать – Хатидже – были бы живы и сейчас, в благородном возрасте старости, как и стоявшие по бокам от них – братья и сестры, которых Муса похоронил вслед за родителями на чужой земле. И с ними он, двенадцатилетний отрок, с серьезным уже взрослым взглядом, в короткой овчиной куртке – къыскъа тонъ – с кушаком: к нему крепился нож и сумка – полный набор башибузука.

Снимок, помнится, сделан за год до изгнания. С отцом Муса простился на сельском кладбище с. Баяут, близ города Мирзачуль, затем в Янгиюле следом ушла и мать, так же, как и муж, не достигшая шестидесятилетнего возраста. Они в самые первые годы ссылки предали земле тела двух сыновей и двух дочерей, умерших от голода и малярии. Только Аллах знает, каково родителям хоронить своих детей! И таких родителей Муса знал в одном лишь Баяуте больше четырех десятков.

Из всех, кого заснял фотограф, в живых он, двое братьев, также давших клятву вернуться на родину следом за старшим – Мусой.
Братья шутили, прощаясь с ним на вокзале:
– Недаром тебя назвали именем пророка Мусы… Чтобы ты вывел своих братьев из плена фараона Сталина… А за нами последует и весь народ… Бизге душман олгъан падишахларгъа Аллах инсаф берсин, – шептал Муса. – Бизлерге де Ватангьа къайтмагъа къысмет этсин…(Пусть Аллах правителям, нам враждебным, даст человечность, а нам ниспошлет счастье возвращения на родину (крым. тат.) — Т.П.)

Сейчас он хозяйским взглядом осмотрел стены и потолок комнаты, где пятнами осыпалась штукатурка – там они ютились вместе с Зекие. Задернув на окнах занавески от солнца, Муса переоделся и снова вышел во двор. Среди множества отговорок в сельсовете, не желавшем узаконить его пребывание в Крыму, был и такой, мол, по санитарным нормам семье из пяти человек запрещено жить в двух маленьких комнатах.
– Какая трогательная забота о нашем здоровье! – попытался иронизировать Муса, услышав этот довод от председателя совета Сафронова. – Но мы закаленные. В ссылке теснились в одной комнате барака десять человек. Как видите, выжили… В доме, купленным мною, могу пристроить еще три комнаты. Площади хватает…

Лишь ближе к вечеру, когда Муса в задумчивости бродил по двору, внимательно разглядывал землю и старательно мял глину меж пальцами, услышал за спиной восторженные возгласы Зекие и детей, хором восклицавших:

– Акъшам шерифлернъиз хайырлы олсун (Добрый вечер! (кр.тат.) — Т.П.), – сопровождавшиеся объятьями и поцелуями.

Волнение не улеглось даже тогда, когда сели за ужин. Зная, что Муса не любит рассказывать о своих злоключениях в лагере, Зекие, словно смущаюсь чего-то, обмолвилась:

– На все, что дал мне перекупщик за корзину шиповника, купила немного творога и буханку ржаного хлеба.
– Мама, как партизан. Знает, как тайными тропами добираться в Акъмесджит на базар. – Юнус с момента встречи, не отводящий восторженного взгляда от отца, прижался к нему плечом. – И никто не догадывается, что ей, условно осужденной, нельзя выходить за пределы дома… Уверен, сама Алиме Абденнанова (легендарная разведчица, — Т.П.) взяла бы ее с собой в разведку…

«Как невзгоды взрослят детей», – подумал Муса и еще раз внимательно посмотрел на сына с дочерью и 3екие.

Даже радостное переживание от сегодняшней встречи не сгладило на ее лице усталость.
«Аллах мне дал хорошую жену и мать», – не впервые думал Муса. – Без ее смекалки и доброго нрава дети у себя на родине умерли бы от голода, как мои братья и сестры в Баяуте…».

Чтобы разбавить беседу чем-нибудь отвлеченным от нынешних забот, Муса сказал:
– Знаете, дети, пророк Муса (мир ему!) в пустыне питался растениями, из которых толкут в ступе манную крупу, а наш пророк Мухаммад (мир ему и благословение Аллаха!) съедал в день лишь несколько фиников и насыщался…

Близко к полуночи Зекие тихо прошла в комнату детей. Вернувшись к кровати, прошептала Мусе:
– Обычно они долго не могли заснуть даже при зажженной керосиновой лампе… Впервые все уснули крепким сном, зная, что их отец за стеной. А Юнус, тот вообще улыбается во сне от счастья…

III

«Скажи: «Вот стезя моя… Мы знаем свой путь – я тот, кто за мной последуют».
(Коран. Сура «Йусуф», прочитанная Мусой Мамутом)

Зато Муса так и не смог сомкнуть глаз. Казалось бы, первая ночь на свободе, усни с улыбкой на лице, как твой сын. Но – нет! Размышлял, пытаясь предугадать, что еще придумает Сапрыкин и иже с ним, чтобы сделать жизнь семьи невыносимой? Впрочем, лейтенант Сапрыкин – лишь пешка в этой изнурительной борьбе с беззаконием. Иной раз Муса замечал на его лице усталость: «Да мне все это безразлично – татарин приехал или мордвин», но всякий раз чувство долга, замешенное на лжи, на бессердечии заставляло бросать в лицо возвращенца бодрящее в споре: «Как ты разговариваешь с представителем власти!?».

За год с лишним здесь, до заключения в Кременчугский лагерь, Муса успел изучить все нехитрые действия власти – предупреждения, угрозы, штрафы, аресты на две недели – таков путь к повторному тюремному заключению.

Муса взял себе за правило и здесь, и в ссылке – в Баяуте, где жил в первые годы изгнания с родителями, сестрами, братьями, затем в Янгиюле, где женился на Зекие, в Чирчике, откуда оправился назад, в Крым – в этом круговороте мест и местечек на чужбине – никогда, ни при каких обстоятельствах не показывать перед родными, друзьями ни тени тревоги и растерянности, выказывая упорство и целеустремленность.
Вот и сейчас, если в его отсутствие власти пошли еще на одну пакость – оставили семью без света и воды в такую знойную жару – надо найти выход, не давая повод домочадцам для уныния.

Еще накануне, пока не стемнело, Муса обошел двор, заглядывая в каждый угол. На месте, где надо выкопать колодец, указывают особые приметы. К примеру, муравьи. В палисаднике муравьи тянулись друг другу навстречу вверх-вниз по стволу орешника. Еще комары вьются там, где неглубоко тянется водяная жила. И с серым брюшком степные ленивые мухи назойливым жужжанием будто норовят вытянуть влагу из-под песчаника.

Приметы эти Муса узнал от отца Ягъя-агъа, гонявшего овец и лошадей в поисках воды, и в засушливый год в Узунджи рыл колодец не только себе, но и односельчанам.

Вот и сыну пригодилась наука отца, когда в изгнании вместе с таким же ссыльным – Ниязи Меметовым – нередко подрабатывал, сооружая колодцы в узбекских дворах.

Пластами срезая покрытую соляной коркой землю, изгнанник ощущал непривычные поначалу запахи, настоянные на травах чужого края. Это будоражило его память, возвращая к детским годам.
Отец разжигал костер вокруг свежевырытого колодца из корневищ, извлеченных из податливой земли. И наполнив бадью, плескал студеную воду вокруг пламени и на вопрос удивленного Мусы: кого он выплескивает вместе с водой из темного колодца, отвечал то ли в шутку, то ли всерьез:
– Учь башлы дев… (Трехголовый див (крым. тат.). — Т.П.)

Муса, зачарованно глядя на огонь, пытался разглядеть лик водяного дива в пляске пламени. И видя, как пламя расползается, пожирая траву, мучился загадкой: чувствует ли трава, что горит, а птица, случайно опалившая крылья, а человек? Или что-то собирается в объятом пламенем человеке, что заглушает боль и страдание?

Много времени спустя, уже на чужбине, эти детские фантазии неожиданно обернулись жуткой картиной на берегу реки Чирчик.

В последние два года, до решения вернуться в Крым, Муса был мирабом (Мираб (узб.) – буквально: хозяин воды, — Т.П.) – смотрителем берегов реки, откуда по арыкам уходила влага на хлопковые поля. В жаркие месяцы воду пускали по ним только по ночам и лишь по свету луны можно было видеть, не затопило ли поле с еще не созревшими кустами и вовремя закрыть шлюзы.

Хлопоты по работе успокоительно сглаживались на рассвете в минуты отдыха звуками реки – от шума по каменистому дну до еле слышного, похожего на свист невидимой птицы, встречающей первые косые лучи солнца.

Были хлопоты и поважнее. Местные селяне умоляли пустить в их сады и огороды больше воды, пытались подкупить мираба и его помощника из местных Мумтаза связкой дынь или мешком картошки, и, видя непреклонность Мусы, даже угрожали расправой…

Мумтаз, с добродушного лица которого никогда не исчезала улыбка, чтобы показать свою храбрость и значимость, ездил на вечно спотыкающемся наполовину облезлом одногорбом верблюде, понукая его криками:
– Халь! Халь!
Пожалуй, это был единственный верблюд во всей округе, и без своих сородичей он дряхлел на глазах и с трудом выдерживал обоих, когда Муса садился впереди Мумтаза, прижавшись телом к горбу.
Мумтаз, женившись на казашке, перебрался сюда из Бухары и часто ностальгически вспоминал город и разные истории, связанные с ним.

Рассказывал про некоего соседа, кособокого Уктама, любившего ходить по кварталу и буквально вынюхивать, кто в каком доме находится на последнем издыхании. Услышав скорбные плачи домочадцев, кособокий первым забегал к ним с соболезнованием, чтобы успеть закрыть глаза покойнику, получая от этого некое вдохновение.

Ностальгировал Мумтаз по своему городу, частенько проезжая с Мусой вдоль берега реки, покачиваясь на верблюде, будто ленивый шаг животного теребил его память.

– Халь! Халь! Не знаю, как в других местах, но Бухара в годы войны пережила настоящее переселение народов… Сначала к нам привезли евреев из Польши, спасавшихся от немцев. В каждом доме поселили по одной, а то и по две семьи. У нас три беженца заняли комнату внизу, а один был священник ихний – ксендз, странный, нелюдимый, поднимался к себе в болохону(Болохона (узб.) – мансарда — Т.П.), избегая встречи со своими земляками… Хваткий народ, не долго думая – сразу за дело – кто-то ювелиром, а кто-то шил хромовые сапоги, такие которые носил Сталин, для местного начальства, были и часовые мастера… У меня сохранилась и фотография, сделанная в день их отъезда. Отец – Исхак, матушка – Ризван, братья и сестры, как сейчас помню их имена, – София, Давид и сын их – Абрам… Ксендз сбежал, не хотел фотографироваться. Замечу, многим переселенцам из Польши так понравилось у нас, что хотели остаться навсегда. И в каждом слове благодарили Сталина, прося у него защиты, – рассказывая все это, Мумтаз чмокал губами, будто от воспоминаний во рту у него становилось сладко. –Спустя пару лет после войны завезли к нам греков. Говорили, что их преследуют «черные полковники», захватившие в стране власть… Переселенцы, как я понимаю, были коммунисты с семьями. Эти тоже, хотя и были идейными, сразу же ударились в доходное дело: скупали дома, слегка подкрашивали их и перепродавали. Почти все они перебрались в Ташкент – город хлебный и по сей день не хотят возвращаться на родину, – Мумтаз лукаво глянул на Мусу, желая сделать приятное бригадиру, и после паузы, продолжил:

– Я много думал: почему вы, крымские, за столько лет не приняли сердцем нашу землю? Были и такие, кого едва выгрузили из вагонов, а они не, обустраиваясь у нас, старались сразу вернуться в Крым… Что тянет и сейчас? Наверное, не только море, родные горы и благоухание цветов… Вот моя казашка жила в юрте в степи, где за сотни километров нет ни дорог, ни селений. Одни верблюды, моего я пригнал, посадив не нее жену. Первое время она хворала от смены климата, но потом привыкла… И когда я иногда ей угрожаю, что сделаю таляк (по шариату троекратное произношение этого слова означает развод супругов — Т.П.), когда она въедается мне в печенки, угрожаю: вернешься к себе в юрту, а она в ответ показывает мне фигу… Несправедливость. В отношении вас совершена великая несправедливость… Это мучает душу – и не позволяет крымцам ни на минуту забыть дорогу домой…

Муса, слушая душеизлияния Мумтаза, думал: как резко изменилось за прошедшие три десятка лет отношение местных жителей к крымским татарам – от враждебности и неприятия чужаков, до сочувствия и сопереживания к их горю. Шли друг другу навстречу два народа с единой верой, схожестью языка и обычаев. Учились у узбеков терпеливо переносить невзгоды: «Сабр таги cap олтын» . Местные же среди многих достоинств ссыльных отмечали их умение упорно идти к цели и крепость духа.

Мумтаз, втолковывая односельчанам, спорящим с мирабом из-за воды, недовольным его упрямством и неподкупностью, часто использовал выражение, услышанное из уст самого Мусы:
– Ташны сыкъса, сувуни чыкъарыр (букв: он из камня воду выжмет (крым. тат.). -Т.П.).

Мумтаз хотел было продолжить рассказ о переселении народов, но вдруг крикнул, спрыгивая с верблюда.
Верблюд, почувствовав облегчение, согнул передние ноги, помогая озадаченному Мусе встать на землю.
Мумтаз бросился навстречу женской фигуре, объятой пламенем, бежавшей, спотыкаясь и падая по мосту с правого берега реки. Казалось, вихрь огня, поддуваемый ветром, поднимает ее столбом кверху.
Первое мгновение от неожиданности покачнулся, прислонившись к дереву:

– Сестрица! Что Вы наделали?! – Мумтаз бежал, размахивая руками, словно пытаясь сбить пламя.
Женщина, поскользнувшись, упала в воду, барахтаясь в поднятой волне.
Мумтаз нырнул за ней следом и, схватив женщину за руку, подплыл обратно к берегу.
Какой-то подросток, рыбачивший, спрятавшись в камышах, пытался ему помочь. Подоспел и старик, рыдая, с одеялом в руках.


Али Трасинов

На суше с тела женщины вместе с обуглившейся одеждой, лентами сползала кожа.
– Доченька, что ты наделала?! – Старик, упав на колени, накрыл ее одеялом. – Это грех перед Аллахом… Ты не подумала о детях, о своих престарелых родителях… Погубила свою душу, дарованную тебе Аллахом для благих дел…

Женщина-факел так впечатлила Мусу, что в первые дни увиденное чудилось ему, когда приходил к берегу реки… Чтобы избавиться от наваждения, попытался поделиться случившимся с Зекие, но она запротестовала:

– Не рассказывай! – и не найдя себе места, ходила из угла в угол комнаты.
Хотя она была наслышана, что среди узбечек бывают случаи самосожжения – от позора изнасилования, побоев мужа, от безысходной бедности и чувства вины, что не может прокормить детей, но услышанное из уст мужа задело ее не меньше, чем самого Мусу…

IV

«Как может кто войти в дом сильного и расхитить вещи его, если прежде не свяжет сильного…?»
(Из прочитанного в Библии Афросией Мезенчук)

Первым стук, доносящийся со двора, услышал проснувшийся Юнус. Вздрогнув, он сел на кровать, протирая глаза, чтобы понять: что это?

С того дня, как вселились в этот дом, наполовину обветшалый, с прохудившейся крышей и перекошенными окнами и дверями, Юнуса и сестер путал любой посторонний шум за стенами. Всякий раз им казалось, что вот снова Сапрыкин с дружинниками ворвется во двор с угрозами выселить всех из дома и под конвоем отправить назад, в Узбекистан. Матери же с отцом угрожал тюрьмой, когда Мусса, стараясь быть невозмутимым, отвечал:

– Никуда не уедем, мы у себя на родине!
Независимый тон Мусы еще больше раззадоривал лейтенанта, и он продолжал в который уже раз рассуждать о законе и порядке, примешивая угрозы. И Юнусу, в страхе наблюдавшему за перепалкой из окна, казалось, что Сапрыкин так враждебно настроен не к тем, кто вернулся на свою землю, а к непонятным существам в скафандрах с Марса или Луны. Так он детскими фантазиями старался приглушить беспокойство за отца.

Особенно тяжкими для семьи оказались последние полтора года, когда Муса был сослан в Кременчугский лагерь, куда письма доходили раз в два месяца. И Юнусу, приручившему во время школьных каникул белохвостую сороку, которая клевала из его рук и любила взлетать к нему на плечи, казалось: пока идет от отца письмо с неволи, птица могла бы трижды облететь земной шар.

Юнуса особенно страшил своим видом один из дружинников, сопровождавший Сапрыкина, по кличке Монгол, с раскосыми глазами на одутловатом от частого пьянства лицом. Видя, что у Сапрыкина слабели аргументы в споре с Мусой, Монгол, шагнув вперед и угрожающе вытягивая губы, вставлял:
– Да что с ним канителить?! Связать по рукам и ногам – и на вокзал в телячий вагон…
И так живет семья под угрозой выселения с первых дней весны 1975 года, когда соседка Мезенчук, несмотря на строгий запрет, продала часть дома.

Увидев, что отец орудует лопатой, копая яму, недалеко от палисадника, Юнус, спрыгнул с кровати, облегченно вздохнув и сообразив, чем тот занят, выбежал во двор:
– Колодец! – обрадовался и, чтобы показать, что отец не зря учит его родному языку, повторил: – Къую! Къую! Чем Вам помочь?


Колодец, вырытый Мусой Мамутом. На фото его внук — Муса Мамут

– Пока ничем. Вот уйду в яму до плеч, поможешь вытаскивать ведром глину. – Муса прижал ногой лопату к земле и посмотрел на сына и, уловив в его взгляде уныние от ежедневного хождения с сестрами за водой далеко, в степь, добавил: – Недолго вам осталось таскать на себе воду из ручья… Даю слово…
Юнус, взбодрившись, прыгая на одной ноге, поскакал в дом.

Следом на ним посмотреть на работу Мусы пожаловала и соседка.
– Какой же ты неугомонный, Миша… Не успел, как следует отдохнуть, отдышаться, и снова за дело…
– Что поделаешь, тетя Фрося… Вода – жизнь…
Привыкшая во всяком деле, даже незначительном, находить созвучие в Библии, с которой Мезенчук не расставалась, даже выходя из дома, прижимая книгу, как нечто спасительное, к груди, соседка промолвила:

– Ничего все наладится – и свет будет, и вода, и хлеб на столе, когда народ твой потянется за такими смельчаками, как ты… Ведь написано: «И сказал Моисей родственнику: мы отправимся в то место, о котором Господь сказал…», тот ответил: «Я пойду в свою землю и на свою родину…» – И погладила дрожащими пальцами черный переплет Библии. – Это о таких изгнанниках, как ты… Скажи, Миша, наверное, нечто подобное сказано и в вашем Коране?

Муса напряг память, вспоминая, и процитировал суру «Аль-Араф»:
– Знатные люди из народа Фирауна сказали ему: «Неужели ты позволишь Мусе и его народу распространять по земле нечестие?» Он сказал им: «Мы будем убивать их сыновей… Мы обладаем непоколебимой властью над ними…». Господь внушил Мусе откровение: «Ночью отправляйся в путь с моими рабами и проложи для них по морю сухую дорогу…» Фираун с войском бросился преследовать их, но море покрыло их полностью…» – Муса сделал паузу, посмотрев на Мезенчук, слушавшую его с закрытыми глазами, будто представляла себе картину морского перехода возвращенцев, и вздрогнула, когда Муса пояснил:

– Фираун – Фараон по-арабски…
– Да, да, – заговорчески прошептала соседка. – Фараон – это тот усатый горец, который наверху, который вас изгнал. – И перекрестилась, как будто на нее нашло озарение.

Отношение к «усатому горцу» у нее менялось по мере того, как память на недалекие события стиралась вместо ярких воспоминаний о пережитом в давнем времени. Если в первые годы после войны Афросия убеждала кумушек: Сталин не ведает о высылке крымских татар и, узнав, накажет совершивших злодеяние и вернет всех обратно в Крым. Но в последние годы она часто вспоминала об отце, как его раскулачили и сослали в студеную Сибирь, пока прочла в Библии историю Фараона – «кару египетскую» и пленного народа Моисея. Так Фараон из пирамиды Хеопса превратился в ее сознании в «усатого» за Кремлевской стеной…

– Пока тебя ироды держали в тюрьме, – вдруг отошла от отвлеченной беседы соседка, – у меня колодец заилился…
– Я так и подумал… Иначе мои не ходили бы за три километра к ручью… Закончу здесь и займусь вашим…
Мезенчук хотела еще что-то добавить про засушливое лето, но память снова окунула ее в Священный текст:
– Ты сильный, Миша… О таких, как ты, сказано в Евангелие: «Как может кто войти в дом сильного и расхитить вещи его, если прежде не свяжет сильного…», – и повернулась обратно к себе, не желая отвлекать Мусу от работы. – Не свяжет тебя, Монгол… Они лишь блефуют…

Почти с первого дня знакомства соседи прониклись друг к другу доверием. Афросия поставила условие на продажу части дома, где жил сын с женой, уехавшие искать лучшую долю в Киев:
– Чтобы сосед не был пьяницей, лентяем и фанфароном, хотя сразу поняла: не может быть пьяницей беспробудным, а тем более фанфароном человек, почти месяц с семьей искавший жилище в окрестных селах, где было много пустующих домов на продажу, но с непременной оговоркой – «татар просят не беспокоить».

Муса и Зекие, чем могли, помогали по хозяйству одинокой старушке, часто хворавшей.
А тут еще Муса и его семейство в чем-то казались живыми персонажами из ветхозаветных времен – по судьбе изгнанников и терпящих угрозы и невзгоды возвращенцев.

– Не будь я всю жизнь учительницей по биологии, непременно занялась бы изучением Священных Книг, чтобы доказать маловерам-атеистам, что Иисус Христос – не выдуманное лицо, а реальный, во всей своей плоти.., – призналась она как-то Мусе и на его вопрос: поймут ли маловеры? – отвечала почти по Достоевскому:

– А иначе как?! Если Сын Божий не следит за каждым нашим шагом, значит – все дозволено?! И разбой, убийство, разврат..?
А о Зекие старушка как-то сказала:
– Пока ты, Миша, сидел под присмотром злодеев-надзирателей, я одним глазом следила за твоей женой… Идет, бывало, по улице, а навстречу русский или татарин – опустит голову и пройдет, поздоровавшись… Как будто о ней выразился в притчах Соломон: «Кто найдет добродетельную жену? Цена ее выше жемчуга. Уверено в ней сердце мужа, и он не останется без прибытка… Уста свои открывает с мудростью и кроткое наставление на языке ее…»

Баба Афросия как ступила к соседу во двор, без лишнего шума, так и тихо ушла, в очередной раз найдя во всем увиденном и услышанном от Мусы переклички с библейскими мотивами. Даже сорока, сидевшая на плече у Юнуса, напомнила ей слова из Евангелия:
– «Взгляните на птиц небесных: они не сеют и не жнут, и не собирают в житницы; и Отец Небесный питает их. Вы не гораздо ли лучше их..?»

Эти же гости еще за воротами громко шутили, возбужденные в предвкушении встречи с другом, вернувшимся из заключения.

Вошедшие во двор Ридван и Айдер застали хозяина дома по пояс в яме.
Друзья долго не могли унять волнение от встречи – обнимались, хлопали друг друга по плечу. И чтобы успокоиться, по традиции уселись под айваном и хриплыми голосами запели.

Сочиненная безымянным переселенцем из крика души изгнанных с родины, она стала народной песней, и каждая группа поющих подбирала к ней свою мелодию, сообразно обстановке.

Вот и они, встречаясь в гостях друг у друга, напевая эти строки, тосковали по родичам, все еще находящимся на чужбине. У Мусы в Узбекистане оставались два брата, у Ридвана – сестра и дядя, у Айдера же – восьмидесятилетний тесть и двоюродный брат…

Заметив, что Ридван оглядывает двор, будто ожидая кого-то, Муса сказал:
– Мои все при деле. Зекие ушла в степь за шиповником, а дети – за водой к роднику… – И вынес из дома низенький столик – къона, который смастерил собственноручно, и поставил под навесом.
Ридван достал из сумки хлеб, груши, рассыпал в тарелку дольки ореха, смешанного с изюмом, и перед тем, как начать трапезу, погладил рукой покрытый лаком столик, любуясь его резными ножками. Он поражался неистовому стремлению Мусы и в купленном доме во всем создать атмосферу родового гнезда в Узунджи. Соорудил недалеко от навеса фурун-печь, желая, чтобы дети во всем – в быту, в одежде, в еде, манере вести себя ощущали вокруг национальную атмосферу, что поможет им среди прочего в совершенстве овладеть родным языком. В Узбекистане они вынуждены были ходить в школу с русским или узбекским языком обучения, а словосочетание «крымский татарин» первые два десятилетия вообще было запрещено упоминать даже в местных газетах и учебниках.

Прочитав дуа, приступили к скромной трапезе. Как и Муса, Ридван и Айдер с семьями жили впроголодь. Врача-стоматолога и бывшего техника авиационного завода здесь не брали на работу как незаконно проживающих в Крыму. Ридван и Айдер перебивались случайными заработками, занимаясь извозом на стареньком «Москвиче». Полная противоположность характеров помогала им уживаться без ссор и упреков. Ридван полнолицый, решительный не только в походке и жестах, но и в действиях, Айдер – высокий, худощавый, производил впечатление человека, которого все время что-то сдерживает, сковывает, оттого он и не говорит громко, и улыбается через силу.

Не успели друзья допить кофе, как ворота распахнулись. Во двор шагнул хмурый, истекающий потом лейтенант Сапрыкин с дружинниками, один из которых – Монгол в засаленной соломенной шляпе.
Делая вид, что не сразу заметил сидящих под навесом, лейтенант, посеревшими от жары глазами, внимательно оглядел двор, переведя взгляд по окнам дома, будто искал что-то запрещенное: ему чудилось, что во всех семьях возвращенцев припрятаны аппараты для перегонки спирта, продажей которого они якобы и сводят концы с концами.

– О, давно не видел вместе эту теплую компанию! – Сапрыкин всматривался в лица сидящих под навесом, желая понять: пьяны ли они?
Услужливый Монгол, который, говоря словами украинской поговорки, лез вперед батьки в пекло, приблизился к навесу и повел носом, при этом ноздри его раздулись больше его узких глаз.
Убедившись, что все трое трезвы, Сапрыкин строго сказал:
– Прошу – господа-товарищи ваши паспорта!


Худ. Асан Бараш

Дружинники стали по обе стороны айвана, тяжело дыша от духоты.
– Сергей, ты ведь на неделе проверял наши с Ридваном документы у поста ГАИ, – напомнил Айдер, нехотя доставая из кармана паспорт.

– Я тебе не Сергей, а Сергей Васильевич, – повторил Сапрыкин свою любимую присказку, считая ее очень остроумной, – мы с тобой водку на брудершафт не пили. – Так, умник Джемалетдинов Айдер… нет штампа, Незаконно проживаешь в Донском… Чарухов Ридван – также незаконник, – Листая паспорта, он почему-то говорил тихо, но угрожающе, как будто его тон должен действовать безотказно. – А ты, Мамутов, вернулся из мест, не столь отдаленных, еще не успел сходить в сельсовет. Так ведь – не успел?! А вас двоих – Чарухов и Джемалетдинов могу сейчас же доставить к следователю. И он решит: назначить вам очередной штраф или же завести уголовное дело, как было это с Мамутовым… неужели вам, господа-товарищи, самим трудно явиться в паспортный стол, – издевательским тоном продолжил лейтенант, прекрасно осведомленный, что такое хождение ничего хорошего не сулит возвращенцам. – Ждете, пока паспортистка сама к вам явится с поклоном, мол, дорогие татары, узаконьте свое местожительство в Донском, как законопослушные советские граждане…

Его юмор мог оценить лишь Монгол, подхихикивающий после каждого слова лейтенанта. Но Сапрыкин поняв, что перебарщивает, кивнул в сторону, где рылся колодец:

– А тебе, Мамутов, кто разрешил на территории двора, который по закону тебе не принадлежит, рыть то ли траншею, то ли подземный ход… ха! — ха! – наверняка прямиком обратно в Узбекистан…
Из-за ограды на шум выглянула Мезенчук, еле слышно поворчала и поняв, о чем речь, заявила:

– Колодец, Миша, роет на своей земле. Ее я продала законно. Следующий раз приедешь, собаку спущу с цепи… Совсем замучили семью, ироды… Разве тебе не завещали предки через Библию: «Пришельца не притесняй и не угнетай, ибо вы сами были пришельцами…» Ты пришелец то ли с Урала, то ли из-за Урала. А эти ребята на своей земле.

Сапрыкин в сердцах махнул рукой в сторону соседки Мусы:
– Мне твоя Библия не указ, бабка дремучая… И ты ответишь не перед Библией, а перед советским законом за то, что продала часть дома татарину, зная, что все в селе отмахиваются от таких покупателей… – И резко повернулся, спрашивая перед уходом:

– Чья эта тарантайка стоит у ворот?
Ридван, раздраженный, ушел от прямого ответа.
– Хотите, обыщите машину… Вам всюду мерещится, что мы, крымские, взрывчатку перевозим или паленую водку на продажу.

После того, как за воротами послышался рокот удаляющегося мотоцикла Сапрыкина, тяжелое молчание первым прервал Ридван:
– По сообщению армянского радио (в советские годы – условное радио, в юмористической форме передававшее слухи из разных сфер жизни, — Т.П.) в районе работает некая Клавдия Ивановна Колос… Говорят, за определенную мзду положительно решает наши проблемы в паспортном столе, у нотариуса… Кто за то, чтобы найти к ней лазейку?

Айдер и Муса промолчали, переглядываясь друг с другом.
– Мне об этом еще в лагере сообщили, – проговорил Мамут через силу. – Раньше армянского радио… Рано или поздно – все тайное становится явным…

– Но что с того? – словно очнулся от тягостных мыслей Айдер. – Чиновницу всегда прикроют свои…
Муса оглядел двор и тяжело вздохнул, будто двор сделался для него тесен от невеселого настроя гостей.
– Вы как хотите… Я же думаю, в глазах властей уже искупил вину, возвратившись на родину и отсидев в лагере… никогда и никому не буду платить мзду за право жить здесь и умереть…
– Ладно, эта тема снята с повестки, – Ридван поднялся и у самых ворот еще раз обнял Мусу….

V

«Иисус же, видя помышления их, сказал: для чего вы мыслите худое в сердцах ваших?»
(Из прочитанного Афросией Мезенчук в Библии)

Сапрыкин заглушил мотоцикл у сельсовета – длинного, одноэтажного, серого здания, где, кроме кабинета председателя, размещался опорный пункт милиции с паспортным столом, изба-читальня, клуб и медпункт с парикмахерской.

Массовик-затейник клуба гитарист Петро с изяществом фокусника водил кистью, раскрашивая выцветшие буквы на большом щите у входа в помещение.

Обращение, висевшее здесь не один год и время от времени терявшее от смены жары и холода привлекательность, было обращено к переселенцам, но не тем, кто возвращался к себе на родину, а к оставляющим свои края, чтобы перебраться в Крым, в пустующие дома крымских татар.
«Товарищи колхозники и колхозницы, – торжественно гласило оно. – Переселяйтесь в богатую и плодородную Крымскую область», – обновлял яркой краской строки массовик-затейник. И далее: «С 1951 года проводится переселение колхозников в колхозы Крымской области. Переселение проводится из числа трудоспособных и добросовестных граждан, имеющих в составе семьи не менее 2-х трудоспособных лиц. Колхозникам, переселившимся в Крымскую область, правительство Союза ССР предоставляет следующие льготы и преимущества».

Далее шел перечень льгот и преференций, коих насчитывалось одиннадцать: бесплатный проезд, провоз багажа и скота, выдача единовременного пособия в размере 800 рублей на главу семьи и по 300 р. на каждого члена семьи, заселение в свободные жилые дома с дворовыми постройками и приусадебными участками… Дойдя кистью до этих строк, массовик-гитарист почувствовал головокружение от резкого запаха краски, присел, покачиваясь на лавку.

Поравнявшись с ним, Сапрыкин закашлял и грубо сказал массовику:
– Когда ты закончишь с этой галиматьей?
– Я бы рад, Сергей Васильевич, – вскочил с места маляр. – Однако ж велели навести лоск… Аким Антонович сказали: сей плакат – витрина нашего сельсовета. Должен быть всегда ярким, привлекательным под стать колхозу-миллионеру, на чьей земле стоит наше здание…

– Очковтирательство все это, – проворчал Сапрыкин, продолжая кашлять от удушливого запаха.
Впрочем, у Сергея Васильевича, вместе с семьей откликнувшегося на всесоюзный призыв к благодатному воздуху и целебной морской воде, быстро наладилась служебная и личная жизнь. Наслушавшись злонамеренных слухов о татарах, якобы топивших в колодцах чужих детей во время войны, он поставил себе целью «отовсюду искоренять татарщину», позабыв о том, откуда произрастают его собственные корни. И лишь Афросия Мазенчук, желая защитить Мусу, напомнила Сапрыкину, что он и сам пришелец из захолустной, разоренной войной деревни под Воронежем.

К тридцати семи годам всеми правдами и неправдами, выслужился Сапрыкин до звания старшего лейтенанта, чем неимоверно гордился. А ведь в своем родном селе был бы он в лучшем случае свинопасом или почтальоном, топающим к адресатам по болотной слякоти, а зимой по колено в снегу.
Как и было обещано переселяющимся в «богатую и плодородную Крымскую область», Сапрыкины поселились в пустующем со времен высылки хозяев просторном доме.

По беспорядку в обстановке можно было догадаться, что гонимые прикладом в спину прежние хозяева в спешке забрали лишь самое необходимое в узелки и дощатые чемоданы. А все ценное – ковры-килимы на полу, одеяла и подушки, сложенные на сундуках и в нишах-камерах, встроенных в стены, медная и гончарная посуда на полках были разрисованы паутиной и покрыты слоем пыли… Вышитые вручную яркие узоры на полотенцах, рядами свисающие со стен, были изъедены въедливыми насекомыми.

С первых дней старший Сапрыкин чувствовал себя неуютно, среди всего, как он выразился: «чуждого татарского-мусульманского». Ходил даже в сельсовет, мол, нельзя ли вселиться в бесхозный дом с русской печью.

Аким Антонович Сафронов – бессменный председатель долго изучал список селян, прикусив кончик карандаша, и чуть было не обрадовал старшего Сапрыкина, заявив, что есть одна смешанная семейка татарина Идриса Какуры, не выселенного из-за русской жены. Попробуйте обменяться домами, хотя сей обмен маловероятен…

Сапрыкин-старший, чтобы изгнать «шаманский дух», стал перестраивать свой переселенческий дом на привычный деревенский лад таежной местности: заложил кирпичами камин с трубой – по-крымскотарски – оджакъ – с повешенным к нему на цепи казаном. Ворчливо вопрошал: «Что, в камине татары рыбу коптили?», «А в чугунке на цепи, видно, мясо тушили…»

Дошла очередь и до сув долабы – ванной и душевой, пристроенной к спальне. Из нее новый хозяин замыслил соорудить хлев для скотины. Тем временем мать вместе с двенадцатилетним Сергеем выносили и бросали в костер во дворе съеденные молью овечьи и верблюжьи одеяла и сорванные со стен полотенца с вышитыми узорами. Огонь с треском пожирал и вынесенную из спальни деревянную расписную колыбель – бешик. Не знакомый с чужой жизнью и бытом, наслышанный лишь о злонамеренных кознях татар в войну, будущий лейтенант не мог вообразить: в этой колыбели лежал младенец, которого мать второпях обняла и побежала с ним к машине, увозящей ее с односельчанами на вокзал, а оттуда долгим, изнурительным путем в Узбекистан.

Переселенческий дом Сапрыкины огородили высоким забором, что родило в Сергее чувство хозяйника: «мой дом – моя крепость», попробуй-ка, татарин, сунься – отправим назад, в ссыльные края…
Призывной плакат, над которым колдовал с кистью массовик Петро, всколыхнул в Сапрыкине гамму чувств и посему, едва зайдя в кабинет председателя, задал вопрос:

– Аким Антонович, на шиша каждый сезон перекрашивать плакат? Мол, милости просим в богатую и плодородную…
– А чем он тебе глаза режет? – поерзал в кресле, поудобнее устраиваясь за столом, Аким Антонович, – Пойми, Сергей, плакат сей – витрина нашего сельсовета по выполнению государственной программы.
Широкоплечий, с короткой шеей, начисто лысый Сафронов всматриваясь в хмурого Сапрыкина, спросил:
– Какие новости на милицейском фронте?

– Мамутов Муса вернулся, – нехотя молвил лейтенант.
Едва дослушав его до конца, Сафронов сжал кулаки на столе:
– Колос Клавдия Ивановна давеча проездом зашла на пару минут… Недовольная нашей с тобой работой… Упрекала, мол, тянете с высылкой татар из Крыма…
Сапрыкин удивленный пожал плечами:

– Бог ей судья… Грех на нас жаловаться… Лишь за прошлый месяц доставили на вокзал – и в путь! Семью Мамета Кайбуллаева – четыре души, Сейрана Идрисова – пять душ…
Сафронов, по всему видно, остался не очень доволен ответом лейтенанта, слегка съязвил:
– Ты все – бог, грех… Небось тебя бабка Мезенчук втянула в библейский омут. – Но тут же, смягчив тон, переменил тему: – Говоришь, Мамутов вернулся? Чем занят?
– Колодец роет… Воду и свет отключили им по вашему приказу, Аким Антонович,
Сафронов в задумчивости обхватил тяжелый подбородок ладонью.
– А кто обещал: едва Мамутова засадят в колонию, там с ним разберутся, да так, что он больше не выйдет живым и здоровым. Клавдия Ивановна давно взяла его дом на заметку и даже нашла покупателя… И что? Что теперь?

Сапрыкин поскреб ногтем стол.
– Его голыми руками не возьмешь… Мамутова земляки в лагере дали нашим отпор…
После тягостной паузы Сафронов снова сжал руками подбородок:

– Да, не тот народ нынче собрался в колониях – хилые, сифилитики, петухи (на тюремном жаргоне – гомосексуалист, -Т.П.). Запомни, заметишь в парной баньке мужика с татуировкой на спине: голая женщина, окольцованная змеей, – значит, был петухом там… Когда меня, молодого красноармейца по ложному доносу тестя из-за развода с его дочерью обвинили в связях с троцкистами и посадили, – были настоящие воры в законе, не то, что сейчас – почетное звание покупают за деньги, чтобы казаться крутыми… Слушай, может из колхоза экскаватор пригнать к дому Мамутова и снести крышу к чертям! Как давеча разрушили стену дома такого же татарина – Сейтмемета Сейтвели в селе Горлинка. И в селе Калиновка таким макаром решили с татарской семьей…
– Не знаю, – Сапрыкин в задумчивости пожал плечами. – Мамутов, как поселился, – стал строчить одну за другой, жалобы в Москву, Киев, Симферополь…

Сафронов с шумом встал и, шагнув к шкафу, вынул папку и так хлопнул по ней, что пыль ударила в нос Сапрыкину:
– Вот они жалобы писателя-правдолюба – ха! – ха! – все они вернулись к нам из самых высоких московских и киевских кабинетов. Золотое правило – на кого жалоба, к тому и возвращается для принятия мер… Хороший принцип социалистического правосудия…

От усталости, не очень вникая в сказанное Сафронова, Сапрыкин потер лоб.
– Да, Мамутов неугомонный… А двое его дружков – Чарухов Ридван и Джемалетдинов Айдер – особенно не высовываются, делом заняты, частным извозом… Скоро вернется из кременчугской колонии другой кандидат на выселение – Меметов Ниязи… Уже четыре дома татар в Донском под наблюдением… Скажите это Клавдии Ивановне… Успокойте ее… Только намекните ей, чтобы она щедрее делилась с нами за усердие…

Провожая Сапрыкина к дверям, Сафронов неожиданно сказал:
– Да, вспомнил, – по просьбе жителей Донского установим напротив поста ГАИ, на краю села, хлебный ларек…

VI

«Если вы хотите сохранить память о вашей матери, обо мне, вернитесь в наш родной Крым. Там, на отвесной скале на берегу моря, у самого его причала, на большой высоте я положил горсть земли, когда-то нами сложенной на камни, чтобы выросли на камнях сады и виноградники…»
(Из «Завещания отца»)

Впервые за долгие напряженные месяцы дети Мусы бегали и веселились, обливая друг друга колодезной водой во дворе. Увлекшись игрой, они ненадолго забыли о постоянном страхе быть оскорбленными, изгнанными из дома в любой из дней в жару и в холод, как случилось это с семьей соседа – Рустема Карабаша. Оставшись без крыши над головой, Рустем-ага перебрался с детьми и пожитками в парк Акъмесджита под открытое небо, упрямо не желая возвращаться в места ссылки.

В школе, где учились Диляра с Юнусом, учительница географии, наизусть знавшая все места ссылки крымских и, показывая их на карте, объявила громогласно:

– Все татары, живущие незаконно в Крыму, будут высланы обратно.
Зекие, желая разделить с детьми их радость, не отправилась сегодня за шиповником в степь. Сидела с Мусой под навесом, с улыбкой наблюдая, как дети, играючи, обливают друг друга черпаками, кастрюлями. Даже Диляра, всегда серьезная, сдержанная ударилась в детство, бегая вдогонку за Сабрие и Юнусом с деревянной кадушкой – кубу, наполненной водой. Цветастое ее платье с длинными рукавами – антер, выкроенное Зекией, насквозь промокшее, прилипло к телу, и Диляра, засмущавшись родителей, бросилась в дом. За ней – Сабрие и Юнус, также мокрые с ног до головы.

Муса весь год до заключения в лагерь, желавший устроиться хоть на какую-нибудь, даже низкооплачиваемую работу, всюду получал отказ, и посему все время отдавал обустройству дома, обернувшись, заметил, что половина крыши, покрытая двускатной черепицей, прохудилась.

Черепицу Муса привез из деревни Узунджи , куда в самые первые дни после возвращения в Крым, не в силах унять ностальгию, съездил посмотреть на отчий дом, откуда двенадцатилетним подростком, был изгнан в Узбекистан вместе с родичами.

Желание отправиться в Узунджи появилось у Мусы, когда он, купив часть дома Мезенчук, пошел в сельсовет.

Тогда-то у входа в контору глаза его побежали по строкам призыва к колхозникам и колхозницам переселяться в богатую и плодородную…

Часть пути к Балаклаве Муса прошел пешком, часть проехал в автобусе, а остаток – на деревенской телеге, в соседстве с неподвижно лежащим, изморенным жарой поросенком, хозяин которого всю дорогу под собственную мелодию, похожую на храп раненого медведя, напевал: «Ще не вмерла Украины ни слава, ни воля». При этом в такт мелодии шевелились тарасбульбовские усы и чуб на голове.

Муса хотел было подстроиться под его лад и подать голос: «Ще не вмер Крым», но подумал, что взявший незнакомого попутчика возчик, обидится.

Возле лысого холма, откуда открывался вид на Узунджи, Муса спрыгнул с телеги и зашагал по тропинке наверх, чувствуя, как сжимается горло то ли от нахлынувших воспоминаний, то ли от трудности крутого подъема.

На самой верхушке холма Муса опустился на выжженную от солнца траву, почувствовав головокружение – так сильно взволновали его знакомые с детства запахи, доносимые ветром из села, от дыма и соленых испарений.


Асретлик. Исмет Велиулла

Отсюда хорошо просматривалась общая панорама Узунджи. Несмотря на беспорядочные ряды домов из плетня и кирпича, обмазанного коричневой глиной, замыкающие кривые, хотя и широкие улицы – все издали так же, как и тридцать лет назад, – в год изгнания.

Справа от последнего ряда домов, на возвышенности, – кладбище. Самые первые детские воспоминания трехлетнего Мусы, от которых начинается отсчет жизни: тихо плачущая на кухне мама и сидящий у ворот на валуне отец, принимающий соболезнование от приходящих в одиночку и группами односельчан-узунджинцев на похороны.

Муса стал спускаться по крутому склону к кладбищу в поисках могилы деда и бабушки, умерших почти в один день. Но сразу заметил, что недалеко от треснувшей скалы, где они нашли покой, земля была прокатана широкой полосой, расширяя дорогу: часть кладбища и ограда погоста с входными воротами были сравнены с землей.

От тех земляков, кто пытался вернуться в Крым и был под конвоем выслан обратно в место ссылки, Муса был наслышан всякого, что болью отдавалось в сердце: многие кладбища предков были разрушены, оставленные без ухода, могильные плиты растасканы, откликнувшимися на всесоюзный призыв, для ремонта жилища, мечети и медресе забиты колхозным имуществом – удобрениями, солью.

Но слышать одно, а увидеть своими глазами, как осквернены могилы родных,- все это так повергло Мусу в уныние, что он сел у дороги, обхватив голову, будто разом ослеп и оглох.
«Какая бы страшная ни была картина, связь нашего рода никогда не прервется, – подумал Муса. – От могилы дорогих людей дух передается мне и моим детям – и так до скончания рода…
Мысль Мусы перенеслась в Узбекистан к могилам матери и отца, которые просили высечь на мраморной плите эпитафии – слова тоски по Родине:

«Догъгьан ерим Узунджа кою, На зеленом крымском полуострове,
Ешиль Къырым адасында. Увидел я свет в селе Узунджи.
Ватан, дедим къайта — къайта, В тоске повторял я – Родина, Родина.
Асрет кеттим айта — айта. Но так и покинул мир на чужбине.

И как завещание матери – слова ее эпитафии:
«Агълашманъыз эвлядларым «Не горюйте, дети мои,
Ананъызнынъ алына, О судьбе вашей матери,
Мен къалсам да – Остаюсь я здесь, с уверенностью:
Сиз къайтырсыз, Вы вернетесь
Ана – Ветан багъына» В объятья родины-матери…»
(Из эпитафий, записанных автором на кладбищах, где похоронены на чужбине ссыльные, — Т.П.)

Муса очнулся, услышав грохот телеги. Из-за скалы на распаханный участок кладбища выехал, понукая усталую лошадь, тот самый чубастый певец. Он мельком глянул в сторону Мусы, делая вид, что не узнает недавнего попутчика и направил лошадь в сторону постройки с проваленным наполовину куполом, продырявленными стенами из резного камня, каким-то чудом державших входную дверь, над которой навис перекосившийся – айван, – все, что осталось от былой роскоши дюрбе – мавзолея суфийского шейха Ибрагима бин Акмехмеда (Ибрагим бин Акмехмед (умер в 1592 г.) – наставник крымского хана Гази Гирея II, — Т.П.) – по верованию местных – покровителя Узунджи, где, как поведал Ягъя-агъа сыну, в начале века насчитывающего пять тысяч жителей.

Спрыгнув с телеги, чубастый схватил в охапку поросенка, подавшего наконец признаки жизни, и толкнул дверь дюрбе. Через короткое время, он вышел, взвалив на спину мраморную плиту, и пока тащился к телеге, Муса успел прочитать на могильном украшении:

«Аллахумма аыз-ху мин азабиль-кабри…» (О Аллах, защити его от мучений могилы (араб.).), высеченную по просьбе родственников покойного.

Едва телега скрылась за скалой, возмущение, смешанное с любопытством, направило Мусу к дюрбе.
Одного взгляда Мусы было достаточно, чтобы понять: внутри полуразрушенного дорбе был устроен строительно-обменный пункт, где каждый желающий мог деньгами или натурой получить мраморные надмогильники для ремонта дома или сарая.

Обменщик-оценщик, неопределенной национальности, с виду – альбинос, обвязанный вокруг талии клеенчатым фартуком, с недоверием следил, как взгляд Мусы скользит по плитам, выставленным вдоль стен на показ. Поняв, что тот не из местных, повелительно махнул в его сторону рукой:
– Уходи! С тобой не сторгуешься!

Муса, не найдя на выставке плиты с именами родичей, молча вышел. Впервые у него родилась мысль: «Стоило ли возвращаться на родину, чтобы видеть такое?», и зашагал в сторону села, готовый к тому, что при виде родового дома, его будут ждать еще не одно разочарование и горечь.

Чтобы отогнать мрачные предчувствия, Муса повторил слова из Завещания Амета Моллаева: «Верните всех тех, кто хочет ехать с вами, не бросайте старцев: они покажут вам места нашей древней старины… расскажут о нашей юности, о детстве ваших предков, об истории нашего народа…» – после чего исчезла в нем минутная слабость, которая Myсу устыдила.

Общий облик Узунджи за три десятка лет после изгнания его жителей, не очень изменился, за исключением линий стен, высоты крыш домов, низеньких хозяйственных пристроек, слепленных из досок и фанеры новыми хозяевами. В основном же, корневая часть тысячелетнего села, не подвластная переменчивости времени, осталась, и пройдя несколько улиц, Муса легко нашел дом, где родился, и где набожный отец пропел ему cypy «Фатиха», назвав ее «Матерью Корана», и с того дня заставлял Мусу заучивать ежедневно по несколько аятов, тихим, вкрадчивым голосом, разъясняя их потаенный смысл.
Муса почувствовал такое волнение, что даже в хрипе овчарки за воротами поначалу ему почудился зов из загона любимого коня по кличке Вефа (Вафа (араб.) – преданный, — Т.П.).

– Кто там? – раздался возглас со двора.
После голоса с капризными нотками Мусе расхотелось стучаться в ворота, тем более они выглядели чужими – перекрашенные в зеленый цвет, покрывающий густым слоем резной орнамент на створках.
Муса шагнул к ограде и встретился взглядом со тщедушным мужчиной в роговых очках, вышедшим на лай собаки.

Неожиданно он забежал обратно в дом. А через пару минут снова показался уже в солдатской гимнастерке с ружьем в руках. Хотел было направить ружье на Мусу, но еще раз глянув на гостя и, уловив в его глазах миролюбие и растерянность, опустил оружие… Услышав слова приветствия, спросил с досадой:
– Вы ведь татарин?– И, заметив легкий кивок, переменил тон: – Я человек интеллигентный, лишен всяких предрассудков. И кстати, в первый раз направляю на человека ружье… Нам тут столько рассказали о возвращающихся татарах… что они пытаются угрозами и даже убийствами вернуть свои дома… Жена моя впечатлительная, очень напугана. Слышите? – повернулся он к окну на женский голос, спросивший: «Аркаша, ты с кем там разговариваешь?», – на что Аркаша нашел что ответить:
– Не беспокойся… С пациентом… Я повторяю – интеллигентный врач-уролог. – И еще раз внимательно окинув взглядом гостя с ног до головы, сказал:

– Догадываюсь… Вы когда-то здесь жили… И пришли, так сказать, на экскурсию…
Только сейчас Муса заметил, что когда поселенец разговаривает, легкий шрам на его щеке стягивает губы, отчего тот слегка шепелявит.

Слова его так задели Мусу за живое, что он ответил с иронией в голосе:
– Какая экскурсия?! Здесь уже не на что любоваться – ни виноградника, ни кустов, инжира, ни цветов…
Мужчина пропустил мимо ушей упрек Мусы, и вернулся к своим переживанием от встречи с ним.
– Когда я направил на вас ружье, то через мушку увидел, что вы не агрессивны. Подумал: приехал татарин покупать жилье… Нам строго-настрого запретили продавать ссыльным… И в особых случаях, даже палить из ружья, как в Америке… Знаете, в Америке каждый гражданин имеет право с оружием защищать свою жизнь и имущество – это у них даже записано во второй поправке Конституции… – И словно вспомнив упрек Мусы, перевел разговор: – Виноградник, инжир… Когда мы въехали, все давно было погублено, то ли от безводья, то ли без ухода… И вообще, зачем нам инжир? Мы из Красноярска… В жизни не видели, как он растет… Колхоз, где я работал сельским доктором, как Антон Павлович Чехов, – ха!– ха!– знаменит гречихой.

Слушая терпеливо его монолог, Муса решил, что уролог давно ни с кем не разговаривал, и слова прямо-таки теснились в его груди, а красноярец, спохватившись, проявил вежливость: – Извините, я бы пригласил вас в дом, но жена хворает, никак не может привыкнуть к здешнему климату… Не поверите, когда мы въехали, здесь было кладбище костей – овечьих, конских – хлев полон скелетов и загон тоже… Странно, почему вы не забрали с собой в Среднюю Азию весь свой скот, а оставили здесь подыхать без воды и корма…

«Интеллигентный человек, а задаете подобные вопросы», – хотел было вставить Муса, но промолчал, подавив неприятный осадок в душе.

Не желая возвращаться на зов больной жены: «Аркаша!», он продолжал, не заметив, как изменилось лицо Мусы:

– Татарину, который как-то заглянул сюда, желая купить дом, я задал такой же вопрос, а он в ответ высказался аллегорически, мол, зачем нам скот, когда нас самих, загнали в телячьи вагоны… И вообще, первые два-три года здесь был не обещанный нам, переселенцам, рай, а кромешный ад. Дома, куда нас вселили, полуразрушены, в окнах гуляет ветер, ни света, ни воды…

Пока уролог Аркаша не полностью излил душу, Муса осматривал дом снаружи, все перестроено, переделано от крыши до фундамента, из хлева доносится запах навоза. Почти ничего, что возбуждало бы приятные воспоминания, а ведь казалось, ничто не может поколебать дух дома, где прожило семь поколений людей с именем Мамут.

– Вижу, вы насытили свое любопытство, – сказал Аркаша. – Мы красноярские – люди с распахнутой душой, выложим ее незнакомому человеку. Чопорные москвичи называют нас «балаболами» … – И, давая понять, что пришло время возвращаться в дом к жене, спросил Мусу: – Может вам какой-нибудь сувенир на память? – и бросился в хлев, вынося оттуда конскую уздечку, обитую медными пуговицами с замысловатым узором, при виде которой у Мусы сжалось сердце – уздечку надевал он на морду Вефа и мчался за отарой овец…

– Спасибо! – дрогнувшим голосом проговорил Муса. И, помолчав, добавил: – Можно, я еще возьму с собой черепицу, сложенную в углу дома. Вам она не нужна?
– Берите, берите… еще от вас осталась книга в кожаном переплете с иероглифами. И оттуда же, из хлева вернулся с книгой, в ней Муса узнал Коран, по нему отец учил его айятам… .
С торжественным видом протягивая Мусе книгу, пояснил:

– В ней широкие поля для записей… Хотел ее пустить на рецепты, но передумал… Здешняя вода видно не осваивается переселенцами – один прибегает с почечными коликами, у другого мочевой пузырь в камнях… Душа чувствовала, что книга должна дождаться вас…

Муса полистал Коран, страницы которого слиплись от влажного воздуха. Взгляд его остановился на суре «Аль-Фуркан». Он приложил ритуальную книгу к губам и лбу, как делал отец перед чтением.
Уходя, он услышал:

– Аркаша, с кем ты был так долго…?
– Да, какой-то сентиментальный чудак… Тоскует о жизни, которую уже не вернуть…

VII

«Когда узрят они то пламя издали, услышат его шипение и рев… О, как взвоют они, убедившись в гибели…»
«Из прочитанного Мусой в суре «Аль-Фуркан».

Перебирая на крыше черепицу, Муса вдруг вспомнил случай из детства. Когда у него выпал первый молочный зуб, отец швырнул его на крышу, приговаривая:
«Мына санъа кемик тиш. Бер манъа алтын тиш» («Вот тебе костяной, верни мне зуб золотой» (кр.тат.поверье) Т.П.)

Муса провел рукой по черепице, великодушно отданной добровольцем-поселенцем Аркашей, думая: не притаился ли зуб в трещине и ждет, когда молочный брат вернется на родину.
Воспоминания Мусы были прерваны шумом с улицы, производимым мотоциклом Сапрыкина.
С высоты было видно, как он затормозил у хлебного ларька, недавно возникшего в тридцати метрах от дома Мусы.

Муса, каждый раз пытавшийся понять причину возникшего беспокойства, на сей раз так и не смог понять, что же его так взволновало при виде давнего своего преследователя Сапрыкина.
Заметив в открытую дверь столь важного гостя, продавщица Антонина Турчинова вышла ему навстречу в момент, когда лейтенант, желая показать даме удаль, залихватски соскочил с мотоцикла.

– Ну, как торговля, Тонечка? – Сапрыкин, переступая через порог лавки, снял фуражку, обнажив подстриженную под модный «ежик» голову. Когда же это пекло сдует прохладой…?
Антонина поправила белую шапочку на голове, мимоходом глянув в зеркало на стене.

– Неплохо, Сергей Васильевич… Хлеб завозят в две смены… Берут за раз по десять-пятнадцать буханок ржаного.
– Ясное дело – на откорм свиней…, – Сапрыкин пододвинул ногой скрипучий стул и сел: – А татары, небось, на самогон…

– Да нет, татары пекут свой хлеб – отъмек и катълама – так, кажется, называется…
Не зная, как поддержать разговор с краснощекой, дородной продавщицей, Сапрыкин озабоченно вздохнул:
– Измучался я с татарами… Жалуются, пишут всюду, что Москва им дала равные права со всеми – с тобой, со мной… Ну, зубрил я Конституцию Се– Се– Се– эР в милицейской школе… Помню, как сейчас, статью сорок четвертую, мол граждане Се– Се– Се– эР имеют равные права на жилье, на труд, образование и прочий отдых… – И внимательно оглядел Антонину с ног до головы, желая убедиться: впечатлило ли продавщицу его грамотность. – Так-то оно так… Но в области давеча нам приказали – всеми мерами изгонять их обратно в ссыльные места, даже цифру назвали – сейчас в Крыму самовозвращенцев набралось около семисот душ… Велели вытравлять отсюда не только татарский быт и нравы, но и сам их предательский дух…

– Да вроде татары мирные, дружелюбные, – робко молвила Антонина, – Если и будут возвращаться… В селах много пустующих домов, только вот остерегаются их татарам продавать… Бояться их, думаю, не стоит. Нас здесь русских и украинцев в разы больше. Отуречивание нам не грозит…
Сапрыкин в ответ покачал головой, прилизывая мокрые волосы руками:

– Слаба ты, Тонечка, в масштабной, государственной политике… Начнется бардак кромешный… Будут требовать свои дома обратно, устроят повсеместно, как нам объяснили в области, «ночь длинных ножей» …Вот твои родители, Тоня, получили жилье, как переселенцы, и мои тоже… Отстраивались, облагораживали, сколько сил потратили и средств. Детей нарожали, внуков… Правда, скажу по секрету, кое-кто на запрете делает хороший бизнес. Мы трудимся, изгоняя в поте лица их из Крыма. Купленные ими ранее дома, потом перепродаются нужным людям. Нам же, труженикам видимого фронта от этого бизнеса перепадают крохи…
Антонина догадалась, что речь о некоей Колос, чиновнице, о которой судачат в селе, но промолчала.
Да и Сапрыкин, жалея, что разоткровенничался, переменил тему:
– Кстати, Антонина, муж твой где?

От рева подъехавшей машины, ларек слегка затрясся.
– Вот и он! Легок на помине! – Антонина поспешила к дверям.
Вышел к подъехавшему хлебовозу и Сапрыкин.
– А, Володя Субботин, – молвил он с досадой, глядя, как блондинистый, широкий в плечах водитель выпрыгнул из машины. – Не знал, что он твой муж…
– Второй, – не без гордости заявила Антонина. – Тот пил не просыхая… Володя же аккуратный, трезвый, домосед…

Сдержанно кивнув лейтенанту, Субботин стал вытаскивать из машины лотки с хлебом, деловито сказав жене:
– Проверь накладные и не путайся под ногами…
Сапрыкин, отвернувшись, стал с беспокойством оглядываться по сторонам, глядя на часы. И, заметив вереницу велосипедистов, едущих по тропинке со стороны скотобойни, проворочал:
– Нет дисциплины! – И поехал навстречу к посту ГАИ.

Антонина, помогавшая мужу разгружать хлеб, напряженно всматривалась в лица велосипедистов, желая понять: не это ли парни, не единожды устраивающие факельное шествие по улицам села, выкрикивая угрозы татарам? По энергичной жестикуляции Сапрыкина, поняла, что лейтенант дает указания наиболее активному из своих дружинников – Монголу.

Монгол пытался вовлечь в свою компанию и Владимира, называя себя патриотом Крыма, но Антонина отговорила мужа, хотя Монгол обещал поделиться с ним от продажи дома выселенного возвращенца. Уверял клятвенно Монгол, что имеет связи не только в милиции, но и с влиятельными лицами в районе.
«Если не люди, то Бог разгневается», — приводила мужу Антонина, как последний довод, частые наставления соседки Мезенчук.

Велосипедисты и Сапрыкин вскоре разошлись. Монгол зажег один из факелов, спрятанных заранее в помещении ГАИ, и колонной из десяти-пятнадцати хлопцев, неся над головами дымящие факелы, с хриплыми криками, будто прочищая горла, двинулись, скандируя: «Та-та-ры – вон из Крыма!», «Предателям здесь не место!».

– Побудь в ларьке! – велела Антонина мужу и бросилась к дому Мусы. Заметив его на крыше, крикнула:
– Миша, запирай ворота!
Колонна в пыли и чаду почти поравнялась с его домом. Муса спрыгнул вниз и, шагнув к воротам, сказал, будто отвечая на зов Антонины:

– Отчего должен запирать…? Я в своем доме. – но живо представив, как испугаются дети и снова замкнутся в себе, переживая угрозы, задвинул засов на воротах. И тут же услышал:
– Татарин, забирай своих и уматывай туда, откуда приехал! – Крики сопровождались ударами о створки ворот.

Перепуганная Зекие выбежала во двор и, видя, что Муса отодвигает засов, умоляюще прижала руки к груди:

– Не выходи! Пожалей детей!
Но Муса не слышал ее. Изо всех сил распахнул ворота и с решительным видом шагнул на улицу.
Монгол в спортивном костюме, с коричневой шапочкой на голове, опешив от вида Мусы, шагнул назад и, помахивая перед его лицом факелом, сделал повелительный жест своей компании, которая хором крикнула:
– Татарин, слышал глас народа?! – Но не успел Монгол сказать еще что-то, как Муса выхватил из его рук факел и отбросил в сторону, на середину шоссе.

– Подними! Если ты здесь хозяин – сожги меня! Никуда мы отсюда не уедем! А ты, не помнящий своего родства, если не трус, опали меня… Пусть я вспыхну, как этот факел, а вы, как дикари-огнепоклонники, попляшете вокруг огня!

Не ожидая такого отпора, Монгол растерянно глянул на догорающий с шипением факел.
– Знай, татарин, это последнее предупреждение… Если не образумишься, помни – мы знаем, где твоя жена собирает шиповник. И дорогу, по которой твои дети скоро пойдут в школу… Усвоил? – хрипло пробормотал Монгол и повелительным жестом повел своих к посту ГАИ, где были сложены велосипеды.
– Ты – трус, – презрительно ответил Муса и, обняв плачущего Юнуса за плечи, с силой закрыл ворота…

VIII

«Не забудьте об этой священной земле. Пусть эта земля, как памятник, как вечный памятник будет нести имя трудолюбивого, гордого нашего народа…»
(Из «Завещания отца»)

Тягостное переживание от угроз непрошенных гостей не улеглось даже под покровом темноты и висело в воздухе даже тогда, когда в открытые окна повеяло прохладой. Никто из домашних не уснул к полуночи – ни дети в своей спальне, ни Зекие, лежавшая рядом с мужем, время от времени тяжело вздыхая.
Хотя Муса, ни словам, ни видом не проявлял излишнего волнения, Зекие знала: муж всегда в таких ситуациях остро переживает за нее и детей, подавляя ранимую впечатлительность строгим, даже неприступным выражением лица, стараясь шутить, чтобы разрядить обстановку.

Кто-то из детей тихо поскреб по двери, видимо, желая убедиться, заснули ли родители…
Это оказался Юнус, виновато глянувший на отца красными от бессонницы глазами.
– Папа, они вернутся?– прошептал он.
– Трусы не возвращаются. – Муса взял сына на руки и шагнул в детскую, шепотом приговаривая: – Да тебя уже не поднять… Мужчина, уже… а тревожишься по пустякам. – Уложив Юнуса на кровать, и зная, что Диляра и Сабрие тоже не сомкнули глаз, хотя и лежат неподвижно, сказал тихо: – В твоем возрасте, Юнус, я был намного легче весом, худой, как жердь, потому что много бегал гоняя овец… А бывало, еле поднимешь тяжелый камень и метнешь в сторону волков, следящих за отарой… А в мае, когда нас всех – твоего деда, бабушку, тетушек и дядьев, выслали со всеми из Крыма, но не случись такого, я бы закончил четвертый класс и с гордостью назвался бы взрослым пятиклассником… Тогда, на одном из последних уроков литературы я запомнил одну историю: «Легенда о Данко»– так она называлась. Взволновала она меня так, что до сих пор вспоминаю ее… Народ, спасаясь от врагов, бежит в лес… а кругом болота. – Муса сделал паузу, слыша, что у сестер скрипнули кровати, когда они приподняли головы, прислушиваясь к нему: – Людей засасывают болота, они паникуют, задыхаются от адского смрада, рыдают, а некоторые от страха сходят с ума… Один из бежавших – по имени Данко, видя страдания людей, убеждает отчаявшихся, что пойдет, выведет всех из леса. Но люди, потерявшие веру в спасение, называют его лжецом… И тогда Данко вырывает из груди сердце, высоко поднимает над головой, его храброе сердце вспыхивает огнем, освещая лес и горит факелом, пока люди не находят путь к спасению…

– Здорово! – после недолгой паузы, откликнулся Юнус. – А что с Данко? Он остался в лесу лежать мертвым?
– Подумай сам, – слегка дрогнувшим голосом, проговорил Муса. – Если человек, пожертвовавший собой, чтобы осветить путь к другим, попал в школьный учебник, о нем рассказывали учителя, а мы все сорок учеников заучивали наизусть его историю, а до нас еще тысячи четвероклассников, неужели он умер? Нет, конечно. Он, как тюркский Кесикбаш, который – мы до сих пор в это верим – сражается за справедливость, держа отрубленную голову за пазухой…

– А дальше?– подала голос Сабрие.
– Дальше? – Муса сел на край кровати Сабрие, и часто, как это случается перед детьми, предался воспоминаниям: – Когда нас, ссыльных, везли через степи, в Узбекистан, я, по мальчишеской наивности, рассказывал умирающим в пути от голода и болезней землякам о подвиге Данко. И убеждал, что это какая-то несправедливая и чудовищная ошибка. И когда о нас узнает Сталин, он накажет тех, кто нас выслал и вернет в Крым… Ведь в школе учили нас, какой он справедливый, честный, сам в молодости много страдавший в тюрьмах и в Туруханской ссылке за простой народ. Учительница в своем обожании даже сравнила подвиги Сталина с подвигом Данко… Но – увы! Я, как и многие, ждавшие его милости, первые год-два не обустраивался на новом месте. Без крыши над головой все ждал приказа: всем вернуться на родину! Таково высочайшее повеление генералиссимуса… И знаете, – тихо засмеялся Муса, – все, кому я рассказывал в поезде историю Данко, даже прозвали меня Муса Данков.

Смех Мусы снял напряжение, висящее в воздухе спальни. И едва он успел произнести последние слова, как услышал в ответ посапывание Юнуса во сне…

Сам Муса же, вернувшийся к жене, сколько бы ни пытался, не мог заснуть: перед глазами то и дело возникала картина догорающего с треском и шипением факела, который он выбил из рук Монгола. В полузабытьи к этой картине примешивалась, возникшая из глубин сознания женщина, бежавшая по берегу Чирчика, объятая пламенем, женщина, над телом которой, склонившись, рыдал старик, а чуть поодаль от полуобгоревшего трупа сидел, обхватив голову, его помощник Мумтаз…

«И неважно, отдаешь ли ты жизнь, протестуя против домашнего насилия или поруганной чести, или превращаешься в протестный факел, чтобы окружающие задумались: жить дальше в условиях неволи нельзя!».

Чтобы отогнать мрачные мысли, Муса прошептал молитвенную суру «Аль-Анам» …

IX

«… Так в каждом селении Мы создали главных грешников, чтобы они строили там козни. Однако они строят козни только против себя самих, не ощущая этого…»
(Коран, сура «Аль-Анам», прочитанная Мусой Мамутом)

Муса тихо поднялся с постели и задул керосиновую лампу на подоконнике, оставленную Зекие на ночь, на случай, если дружинники Монгола вдруг появятся под окнами. От скрипа кровати, Зекие тяжко вздохнула во сне и повернулась на другой бок. И в предрассветных лучах, заигравших на стекле, Муса заметил слезы на ее лице, то ли от кошмарного сновидения, то ли из-за горечи пережитого днем.

В первый год супружеской жизни Мусе казалось, что Зекие все слишком близко принимает к сердцу – кем-то сказанное грубое слово, переживает за его неудачи. И видя ее часто плачущую в уединении, Муса поделился излишней впечатлительностью жены с отцом. На что Ягъя-агъа сказал в назидание:
– Береги ту, что за тебя плачет. Всевышний бережет тебя за ее слезы…

Муса, вспоминая слова отца, походил по двору, слыша храп соседской собаки, обошел вокруг колодца и сел под навесом.

Уже нижняя полоска горизонта посветлела, разрисовавшись красным оттенком, поднимаясь все выше из густой мглы, предвещая еще один жаркий день.

Глядя, как соревнуются на горизонте свет и тень, Муса вдруг подумал о Ниязи. Стал считать дни, перегибая пальцы. Выходило, что узника Кременчугского лагеря должны освободить не сегодня – завтра, в день джума – намаза, если, конечно, лагерное начальство, не придравшись к чему-нибудь, не набавит к его двухлетнему сроку еще месяц или два.

Беспокойная мысль Мусы блуждала, желая успокоиться, перебирая в памяти приятное в прошлом. И неожиданно вспомнил о своем помощнике – Мумтазе, ростом, осанкой, улыбкой, не сходящей со скуластого лица, похожего на Ниязи.

Сидя на берегу Чирчика и глядя, как перекатывается через валуны на дне коричневая, лессовая вода, говорили о смысле имен – благо, имена ссыльных и местных были одинакового произношения и толкования.
О чем бы Мумтаз ни начинал разговор, тут же переносился мысленно в Бухару. И непременно при этом клал под язык щепотку насвая (насвай (узб.) – возбуждающий порошок, заменяющий курение, — Т.П.), отчего голос его становился похож на звуки карная (карнай – горловой музыкальный инструмент, — Т.П.).

– Жил с нами по соседству сапожник Куркмас Меджитов… Потеряв бдительность, он как-то шепнул клиенту: «Когда мы жили в Туркестане под пятой белого царя, таких зверств, как сейчас, при Сталине, не было…» На следующий день исчез. Был хилый, бледный, думали: чахоточный, а оказался выносливее многих – отсидел в Сибири пятнадцать лет и, смотрим, вернулся к своему сапожному делу… Может оттого выжил, что его нарекли именем – Куркмас … (бесстрашный, — Т.П.) Ты веришь, Муса, что имя человека определяет его судьбу? А я верю… И твое имя, идущее от пророка Мусы (мир ему!) тоже должно что-то значить…

Муса промолчал, но видя, что вечно улыбчивый напарник, словно подбадривает его, сказал:
– Ничего не скажу о перекличке с именем пророка, чтобы не было похоже на святотатство… Но порой я зримо представляю, как все мы, ссыльные, погрузившись в один день в вагоны, возвращаемся на родину…

– Инша-Аллах! – поддержал его Мумтаз, брызнув изо рта насвай. – Я непременно выйду провожать тебя и помогу погрузить твой скарб в поезд…

Вернулся, но не так, как грезилось Мусе, а с женой и тремя детьми, хотя был наслышан от тех, кого под конвоем привозили обратно в места ссылки – жизнь в Крыму для коренных граждан в сто крат тяжелее, чем даже в Узбекистане в самые первые годы существования в неволе – ни узаконенной крыши над головой, ни любой, даже черной работы. Всюду отказ: «Татар на работу не берем…», вдобавок – запугивание, издевательства местных чиновников, штрафы, тюрьма.

Вернется Ниязи из заключения и поймет, что и у Мусы, все еще проходящем, как и он по кругам ада на родине, ничего не изменилось к лучшему, как будто попав единожды в шайтаново колесо, все вертится, застревают пальцы – меж спицами колеса, не в силах вырваться…

С того дня, как вернулись, Мусе каждодневно неловко от обращенных к нему вопросительных взглядов детей, с рождения привыкших к тому, что отец во всем для них опора.

Но как бы тяжко ни было, Муса часто повторял про себя услышанную при случае от Мумтаза сентенцию:
«Ватаннинг вайронаси – умрнинг гамхонаси…» («Если родина в руинах – всю жизнь ты в заботах» (узб.). — Т.П.)

Да, тот Крым, где Муса родился, – в руинах. В этом он убедился с первых же дней, проехав почти через весь полуостров, направляясь в Кременчугскую колонию, а другим маршрутом – к родовому дому в Узунджи.

Поселенцев по призыву Крым по-прежнему манит, видится им зеленым, морским, сытым, процветающим. Так скрестились два взгляда – коренных и пришлых…

Но как бы ни было тяжко, надо было вернуться и браться за любую работу, даже самую черную и неблагодарную, позабыв о том, что твои знания и умения разбираться в самых сложных машинах – экскаваторах, тракторах, хлопкоуборочных машинах, освоенных в узбекском Баяуте, здесь не в почете.

От случая к случаю Мусу приглашали подрабатывать на очистке колодцев во дворах, конюшен, загонов для овец. И не для усыпления гордыни, а как смирение перед обстоятельствами, он вспоминал услышанное подростком: разговаривая о превратностях жизни, сосед-грек Ангелис, живший в Узунджи, высказал мнение отцу о тех, кто чурается черной работы и пояснил, что они, греки, не постыдились к подвигам Геракла причислить также и очищение конюшен…

На неделе Муса спускался в заилевший колодец во дворе дома продавщицы Тони и ее мужа Володи Субботина. Показывая ему, как слой за слоем снимать ил, чтобы открылся глаз родника в колодце, слово за слово подружился с хозяином.

Антонина пригласила Мусу отведать вареников с вишней, как она сказала «коронное ее блюдо» и, разливая по шашкам травяной настой, заметила:
– Хорошо, вы, мусульмане, спиртное не употребляете. – И выразительно глянула на мужа, отчего тот, сожалея об отсутствии бутылки на столе, тяжко вздохнул.

– Зато могут иметь четыре жены…
– Может быть где-то и заводят, но Мишу, здесь живущему на птичьих правах, так измордовали – без работы, что ему, дай Бог, свою Зекие прокормить и детишек… – И провожая Мусу к воротам, одарила его двумя буханками хлеба, а Володя налил в канистру бензина, как выразился «для домашних нужд…», из-за того, что Муса наотрез отказался брать деньги за работу.

Х

«Если ты человек, то не забывай, что есть, такие же как ты люди, они вокруг тебя… Приди к ним и в горе их, подай им руку в минуту тяжелую. Знай, они не забудут тебя, твое имя и твой бесценный дар…»
(«Завещание отца». Амет Моллаев. (Кърымлы Амет))

Ниязи Меметов, прихрамывая, переступил через порог дома Мусы:
– Так торопился, что не заметил валун на дороге, – объяснил он, крепко прижав Мусу в объятиях. – Мусорщикам нет дела до улиц Беш-Терека, не то, что в Самарканде, – все вылизано для туристов…
Устроившись под айваном, всматривались друг в друга, будто не виделись целую вечность, хотя Муса вышел из колонии месяцем раньше Ниязи.

– Шел к тебе, спотыкаясь о камни, и думал, если это несчастливое для нас время будет длиться десятилетиями, и наш народ не сможет вернуться в Крым, то нас с тобой и еще двух-трех возвращенцев будут показывать туристам, как представителей редких экземпляров коренного населения… как индейцев в резервации Америки…

Ниязи мог говорить часами, фонтанировать, иронизируя над всем и вся, в том числе и над своим маленьким ростом, говоря, что за непослушание мать наказывала его веником, невзирая на примету-предупреждение:
«Баланы сипиркинен урмагъа олмай, осьмез…» (По народному суеверию, если ребенка стегать веником, он будет обижен ростом, — Т.П.)

Надо дать ему высказаться, тем более, Ниязи преподносит интересные, порой спорные суждения.
– Не думаю, что мы с тобой будем редкими экспонатами для туристов, – в тон Ниязи полушутливо возразил Муса. – Наш народ не настолько беспамятен, чтобы Крым поменять на Мубарек, куда его воодушевленно заманивают и наши услужливые к властям…

Ниязи разомкнул высохшие губы, чтобы еще что-то сказать, но не решился: каждое слово Мусы было для него бесспорным еще со школьной скамьи, когда учились вместе в Узунджи. С тех пор, чувствуя в Мусе крепкий стержень и внутреннюю силу, считал его своим авторитетом и старался подражать ему, хотя и были они одногодки.

– Лучше расскажи, кому ты передал нашу группу взаимопомощи? – оживленно поинтересовался Муса.
– Сейдумеру Пинка… Ему еще полтора года сидеть, – Ниязи заметил, как засверкали глаза Муссы, то ли от мысли, справится ли Пинка, то ли вспомнил тяжкие условия самого лагеря. Брань надзирателей, побои, заточение в карцер – все это было особой «привилегией» для крымских возвращенцев, чтобы сломать их дух.

Еще в Чирчике Мусса, посещая кладбище, склонил голову над могилой Амета Моллаева, едва ли не первым начавшим борьбу за возвращение земляков в Крым, а перед смертью продиктовавшим то самое знаменитое «Завещание отца», ходившее по рукам и ставшим не только наставлением, но учебником для возвращенцев.

Попав в Кременчуг и насчитав в лагере с десяток осужденных возвращенцев, Муса собрал вокруг себя единомышленников и предложил назвать группу взаимопомощи имени Амета Молаева, чтобы память о нем помогала выдержать все тюремные невзгоды и правила, диктуемые паханами и «ворами в законе».
– Здесь что-нибудь изменилось для нас? – после недолгого молчания поинтересовался Ниязи, потирая ногу.

– Бу ер ят-ябан толуп къалгъан (сюда понаехало много чужих (крым.тат.) — Т.П.), – пожал плечами Муса, добавил:

– В какую контору не сунься – все глухо… Милиция и следователи штампуют под копирку дела против наших. – Поднявшись, Муса в беспокойстве зашагал взад-вперед. И, наблюдая за его походкой, движением рук, Ниязи казалось, что огонь возмущения, всегда горевший внутри друга и обжигающий его, вырвется наружу громком возмущенным монологом:

– Пока мы были в заключении, из Беш-Терека выслали под конвоем Джемиля Куртсеитова — ты его знаешь, пекаря – с женой и двумя детьми, нашего врача Эсмера Мазинова с тремя малолетками, у одного из них – эпилептика – случился припадок… И Фатыму Губанову с детьми под конвоем… а муж ее – Усеин, ты знаешь, и по сей день в Кременчуге по знакомой нам с тобой статье… А в доме учителя Рустема Карабаша экскаватором снесли крышу… – Муса с каждым шагом еще сильнее возмущался:

– Нет, друг Ниязи, хватит уповать на милость беззаконников! Мы обращаемся в Москву, Киев, доказывая свои равные права со всеми гражданами. В итоге, наши письма, телеграммы попадают в руки таким же, как и здесь, беззаконникам, мелкому служаке, а он отфутболивает их обратно тому же Сафронову, в сельсовет, следователю Пономареву… И все опять вращается в шайтановом колесе… Наша наивная вера в закон и справедливость исходит из того, что мы, крымские, всегда старались все решать мирно… Расскажи мне хоть об одном случае, чтобы наш подросток-несмышленыш, в доме которого сносят крышу, или отчаявшаяся пожилая женщина, видя, как дружинники Монгола старика-отца, связанного, везут на вокзал… Ты знаешь хоть один пример сопротивления, чтобы кто-то из них поднял камень и разбил окно в том же сельсовете? Или в милиции?.. Преследователи пользуются нашим долготерпением… Пора менять способы борьбы… Совершить нечто такое… громкий поступок, чтобы дрогнули наши мучители…

Сказанное Мусой было созвучно тому, о чем думал и Ниязи, хотя и не знал, как еще противостоять произволу, поэтому произнес задумчиво:
– Какую тактику нам еще выбрать… не знаю, – слова его были прерваны появлением во дворе Диляры с чайником и оладьями с вареньем на подносе.
Поздоровавшись, Диляра положила поднос под навес, и чтобы разрядить обстановку, Ниязи заметил, обратившись к девушке:

– О! Къыдырлез лялеси киби …(ты словно тюльпан, расцветший на Хыдырлез, — кр.тат. — Т.П.) Когда будем справлять свадьбу?
Польщенная таким сравнением, Диляра смущенно потупила взор, замедлив шаг:
– Мне, Ниязи-агъя, паспорт не выдали… Всем одноклассникам на выпускном вечере вручили, а мне директриса заявила: мол, тем, кто незаконно проживает в Крыму, паспорт не положен.
Заметив, как губы дочери задрожали от обиды, Муса положил руку на ее плечо и успокаивающе молвил:
– Потерпи немного, все наладится. – И перевел разговор в шутку: – Конечно, какая невеста идет под венец без документов? Жених засомневается…

И Ниязи, желая развить щекотливую тему, высказался:
– Лишь бы нашелся достойный жених, можно никях (обряд бракосочетания в исламе, — Т.П.) в мечети… без всякого штампа в паспорте, как было у наших бабушек и дедушек… Правда, с этим придется подождать… мечети и медресе сейчас отданы под колхозные склады…

Провожая взглядом расстроенную Диляру к дверям дома, мужчины тягостно молчали. Из сказанного со страстью Мусой Ниязи понял, что он на грани чего-то отчаянного, дабы разорвать порочный круг унижения, в котором он и его земляки оказались, вернувшись на родину, окруженные заградительными кордонами.
Однако направляясь к воротам, Ниязи не осмелился спросить: что такое задумал Муса, как намерен действовать дальше, не хотел лишний раз теребить его душу.

У ворот Муса столкнулся почти лицом к лицу с Сапрыкиным, в расслабленной позе сидящим на мотоцикле, вытянув ногу на руль.

«Приехал узнать, подействовало ли на меня факельное шествие Монгола? – сразу же догадался Мамут, – и следом, еще надавить…»

На сей раз лейтенант не зашел, как обычно бесцеремонно в дом, а ждал пока друзья выйдут на улицу. Видно, проследил, куда направляется, вышедший накануне из заключения Ниязи, чтобы заодно и ему напомнить свою любимую поговорку: «Незваный гость – хуже татарина».

С бесстрастным лицом Сапрыкин протянул Мусе бумагу:
– Тебе – уведомление… Подпишись в получении…
Первым порывом Мусы было: закрыть ворота перед носом лейтенанта, но с трудом сдержал себя. Ниязи, положив руку ему на плечо, чтобы успокоить, наклонился и пробежал глазами строчки уведомления, затем заново стал читать шепотом, будто помогая Мусе осмыслить написанное:

«Районный суд г. Симферополь, вновь рассмотрев заявление председателя донского сельсовета Сафронова А. А. о незаконном проживании на территории данного сельского совета гражданина Мамутова Мусы и членов его семьи в доме номер 186 по улице Комсомольская. Несмотря на меры административного и уголовного воздействия в отношении Мамутова Мусы и его жены Абдуллаевой Зекие, семья продолжает незаконно проживать на территории Крымской области. В связи с вышеизложенным суд постановил: жителям вышеуказанного дома в течение 24 часов покинуть пределы Крымской области. В случае неисполнения решения суда, дом номер 136 будет подвергнут сносу, как неоформленное по закону строение…»

– Уже гуманный прогресс, – усмехнулся, по-прежнему сдерживая гнев, Муса, и Ниязи почувствовал, как задрожало его тело. – Не пятнадцать минут на выселение, как в мае сорок четвертого, а целые сутки в июне семьдесят восьмого.

– Ну, за что вы терзаете человека?!– сделал шаг в сторону Сапрыкина Ниязи, нахмурив брови. – Сколько можно?!
– Спокойно!– поднял руку, отступая назад лейтенант, но увидел, что ни Муса, ни Ниязи не проявляют агрессии, предупредил повелительным тоном:

– И тебе, гражданин Меметов, не мешало бы подумать, как узаконить свое пребывание в Крыму, дабы снова не загреметь в лагерь… – и несколько смягчив тон, обратился к Мусе: – Распишись, Миша, в получении уведомления. – И добавил: – А вообще-то тебе своих голодающих детей не жалко? А еще говорят: татары в детях души не чают… Не лучше ли – обратно в Ташкент – город хлебный… А то ведь новый срок схлопотать не трудно… Кременчугский лагерь он – резиновый, всех разместит по нарам…
Ниязи почудилось, будто в глазах Мусы вспыхнул огонь:

– Передай своему суду: меня теперь голыми руками не взять!
– Ты так уверен? – усмехнулся Сапрыкин, поудобнее устраиваясь на мотоцикле.
– Да, уверен! При любом исходе – живой или мертвый, я остаюсь в Крыму. – И порывисто обняв Ниязи, Муса повернулся было к воротам дома, но Ниязи успел схватить его за руку:
– Они просто запугивают… И не смей говорить о смерти… Не давай нашим мучителям повода для радости… хотя я понимаю, что ты выразился чисто символически…
Муса успокаивающе кивнул:

– Да, да, символически, – и, улыбаясь через силу, добавил: – Это когда все, в том числе жизнь и смерть, приобретают особый смысл…

Ниязи, чтобы прощание с другом не казалось столь тягостным, сказал вслед отъезжающему лейтенанту:
– Эки козюнънинъ бирини чапчип алыр… («В любую минуту готов лишить тебя второго глаза» – крымскотатарская поговорка о зловредном человеке, — Т.П.)

XI

«Будь же тверд на прямом пути, как тебе велено вместе с теми, кто поклялся наряду с тобой»
(Коран, Сура «Худ», прочитанная Мусой на заре этого дня).

Лейтенант Сапрыкин взял себе за приятную привычку – приезжая по служебным обязанностям в Беш-Терек, обязательно заглядывать в хлебную лавку Антонины.
Деревянное строение с надписью «Хлеб и разливное масло» было прижато к углу дома Мезенчук. Из распахнутого настежь окна Афросьи доносился наружу ее шепелявый голос, произносящий нараспев молитвенный псалом:

– Блажен муж, который не ходит на совет нечестивых и не стоит с грешниками, и не сидит в собрании развратителей… Амин…
Сапрыкин, не спешившись с седла, протянул руку, закрыл оконные ставни, дабы покупатели хлебной лавки не слышали, как он выражался, «этот старушечий бред».

Услышав за дверями шум мотора, Антонина тут же метнулась к зеркалу и принялась прихорашиваться, проводя помадой по чувственным губам.

Антонине импонировал столь частый визитер. Играя природным женским кокетством, она видела в Сапрыкине защитника, на случай, если ревизоры обнаружат в ее бухгалтерии несостыковку дебета и кредита. И хотя продавщица, как и ее муж хлебовоз Володя были работниками честными, думалось ей: неизвестно, где и как черт может спутать кассу.

Лейтенант, к слову и не к слову, в разговоре с ней, хвастал своими связями, называя имена Клавдии Ивановны Колос из райисполкома, прокурора Зубарева, следователя Пономарева, а со своим непосредственными милицейским начальником Денисовым он вообще на короткой ноге, пьет на брудершафт и ездит в его веселой компании на охоту, где вместе со служебной собакой Зевсом выступает в роли гончего егеря, загоняя на стрельбище оленей и кабанов…
Хотя интуиция подсказывала Антонине, что в его бахвальстве есть нотки преувеличения, все равно она приветливо встречала гостя.

Вот и сегодня Антонина, отойдя от зеркала и поправив белоснежный халат, пошла навстречу вошедшему в лавку лейтенанту с приветливой улыбкой:
– Добрый день, Сергей Васильевич!
– Да не очень-то он добрый…, – проворчал Сапрыкин, снимая фуражку и размахивая ею перед носом. – Есть у тебя, милая, что-нибудь прохладительное?
Антонина бросилась открывать холодильник.

– Лимонад «ситро», – и ловко откупорила бутылку с шипящим напитком. После каждого глотка Сапрыкин охал от удовольствия и, опустошив всю бутылку, по обыкновению пустился в рассуждения:
– И зачем моего отца потянуло сюда? Мол, переселяйтесь в богатую и плодородную… Думали, едем в рай, а вышло, что здесь надо еще больше пахать, чем в деревне… Да и климат нездоровый… И еще – надо грудью стоять на пути возвращенцев-татар. А им что закон, что непорядок – барибир. – Лейтенант достал из кармана пачку папирос с изображением всадника в бурке, скачущего на фоне горы – «Казбек». – Извини, закурю, разволновался… Давеча в десятый, сотый раз заглянул к Мамутову Мусе с извещением о сносе его халупы… А он мне: «Я здесь останусь – живой или мертвый» Во как!
Сапрыкин затянулся глубоко, держа между почерневшими губами папиросу, и пустил в потолок колечко дыма.

– Ну, как с такими работу вести, посуди сама, Тоня?! Как будто у татар свои законы, не советские: человек человеку друг и брат, а дремучие, средневековые: с волками жить по-волчьи выть…! Но я не могу по-волчьи, ты ведь знаешь, я – человек отзывчивый, добрый… Но на службе приходится зачастую выть волком…

Пока Сапрыкин рассуждал, Антонина пробежала глазами то самое уведомление о сносе дома Мусы, оставленное на прилавке. Засовывая в карман бумажку, Сапрыкин повернулся к выходу и смягчил тон:
– Как твой муженек – Володя? Не пьет, не буянит?
– Когда ему буянить, Сергей Васильевич?! Он ведь по трем селам хлеб развозит. Приходит и сразу спать, как убитый…

У Сапрыкина лукаво забегали глаза:
– Значит, он тебя не обнимет на ночь, не приголубит…?
– Ладно вам, Сергей Васильевич! – махнула рукой продавщица и потупила взор.
Едва Сапрыкин отъехал, как Антонина тревожно выглянула из лавки и посмотрела в сторону дороги, от которой шла направо тропинка. По ней почти ежедневно возвращалась домой Зекие с корзиной шиповника или с охапкой полевых цветов.

В тот день, когда Муса прочищал колодец во дворе Субботиных, Зекие и Антонина познакомились и разоткровенничались о своих заботах, о детях, не обошли они и кулинарные секреты. Зекие показала соседке, как приготовить сюзме бакъла — лапша с фасолью и кашу с тыквой, пояснив любопытной Тоне, что по-крымскотатарски называется «паста».
Хотя Антонина знала, что Зекие обычно возвращается из степи едва стемнеет, она еще пару раз выходила за дверь.

Зекие сама заглянула в хлебную, когда Тоня, озабоченная тем, чтобы не сбиться со счета, складывала на прилавок одну буханку ржаного за другой. Местный селянин набивал ими холщевый мешок для откорма свиней.

Продолжая считать, Антонина несколько раз озабоченно глянула на Зекие, пытаясь уловить ее настроение. И даже проводив покупателя, тяжело вздохнула, не решаясь заговорить с соседкой.
– Что случилось? – Зекие положила на пол корзину. – Что, Тонечка, не узнаешь меня?
Антонина вдруг сжала Зекие руку и почему-то шепотом сказала:
– Зина, дорогая… ничего они не сделают, только запугивают, чтобы вы уехали… Но если, что случится – перебирайтесь к нам с детьми… что-нибудь придумаем…

У Зекие от дурного предчувствия сжалось сердце, и ослабели ноги.
– Ты о чем…? – и по ее бледному, растерянному виду Антонина поняла: Зекие не знает об угрозе снести ее дом.
– Да, да, понимаю… Миша не рассказал, чтобы лишний раз не тревожить тебя и детей, – Антонина даже пожалела, что заговорила об этом с Зекие и, путаясь в словах, объяснила скороговоркой: – Лучше тебе знать, чтобы не дай Господь…

Усадив рядом с собой на стул растерянную Зекие и, обняв ее за плечи, слово за слово, в подробностях рассказала все, что узнала от Сапрыкина…

Видя, что Зекие вне себя от волнения, Антонина спешно повесила замок на двери и повела ее под руки домой. Успокаивала ее:

– Не переживай… хотят нагнать на вашу семью страху… хотя еще не родился такой, кто бы мог взять страхом твоего Мишу… И знай: двери нашего дома всегда открыты… – добавила: – Миша за колодец отказался брать деньги. И Сергей налил ему полную канистру бензина для хозяйства… Так ты бензин этот запрячь где-нибудь… Вдруг искра попадет…

XII

«Господи! как умножились враги мои! Многие восстают на меня. Многие говорят душе моей: «Нет ему спасения в Боге». Но ты, Господи, щит предо мной, слава моя, и Ты возносишь голову мою…»
(Молитвенный псалом, которым Мезенчук пыталась отвести от Мусы и его семьи беду)

Попрощавшись с Антониной, Зекие остановилась у ворот, думая: «Отчего соседка вспомнила о канистре с бензином?», успокоилась, глянув на дом: снаружи стены и крыша были в целости-сохранности. Заходящие лучи солнца ложились на коричневый ракушечник, и было ощущение того, будто весь дом просвечивается изнутри. Зекие даже почудилось, что из открытой форточки в окне, доносились наружу голоса детей…

Решив не медлить, Зекие, не заходя домой, заторопилась мимо ряда соседских ворот и, обогнув последний дом Беш-Терека, вышла к каменистой тропе вдоль берега ручья, в сторону села Мазанка в часе быстрой ходьбы.

Тревога заставляла Зекие убыстрять шаг, не чувствуя, как в башмаки вонзаются камни, царапая ноги.
Еще в лавке у Антонины Зекие вдруг вспомнила беседу на повышенных тонах с вновь назначенным председателем райисполкома Артуром Цехлы, к которому она с Мусой записались на прием.

Но первые же слова Зекие о том, что у них, безработных родителей, дети живут впроголодь, почему-то возмутили товарища Цехлы. Вскочив с кресла и заложив руки за спину, царственной походкой походил он взад-вперед по кабинету и резко и коротко заявил, давая понять, что разговора не получится.
– Вас не только не пропишем, а пока лето не кончилось – выселим на все четыре стороны, подальше от Крыма! И – баста!
Муса в гневе шагнул к Цехле, словно пытаясь прижать его стене:
– Вы! Бессердечный чинуша, вынуждаете меня на крайний шаг! Знайте – говорю это не первый раз: скорее покончу с собой, но не покину свою родину! Вина за мою смерть ляжет на совесть таких, как вы..! Впрочем, я вижу, совести у вас нет!

Цехлы, отбегая к своему столу, одной рукой схватил трубку телефона, другой прикрыл ладонью свою лысину, будто боясь удара по голове, продолжав бормотать:
– Не надо, гражданин, шантажировать власть..! Возвращайтесь к себе в Узбекистан, а там, что хотите с собой, то и делайте… Вольному – воля…

Вошедший на звонок дежурный милиционер стал толкать Мусу к выходу. И пока Зекие шла с мужем к автобусной остановке, слышала, как Муса что-то гневно шепчет, словно продолжая свой нелицеприятный спор с Цехлы.
Вскоре Муса успокоился и презрительно выразился в адрес Цехлы:
– Чар генералы киби … (Как имперский генерал (крымт.). — Т.П.)

Сейчас торопящейся в сторону Мазанки Зекие слова Мусы – страшные слова о самоубийстве, слоями тревоги, отчаяния сжимали сердце женщины, не позволяя ей продохнуться и еще быстрее ускорить шаг. Надо во что бы то ни стало с наступлением темноты вернуться в Беш-Терек, чтобы домашние не заволновались и не вышли на ее поиски.

Очередная угроза – снести дом может еще сильнее подвигнуть Мусу на отчаянный шаг.
Зекие замечала, что после возвращения из заключения, Муса стал переживать каждый обидный случай, которому раньше не придавал значения, неосторожное слово и оскорбление в адрес жены и детей.
Явно в душе мужа что-то творилось, что не давало ему спокойствия; часто Зекие заставала его, мучающегося бессонницей.

Она подумывала: не походить ли по соседним селам, не пораспрашивать ли у знающих людей, сохранилась ли еще где-нибудь могила старца-целителя – азиз, куда бы она уговорила Мусу отправиться в паломничество и получить умиротворение души. В ее родовом селе, исцеляющей от всяких хворей, считалась могила Мелек-Гейдар-Азиз, куда мать повела пятилетнюю Зекие, чтобы снять мучающий девочку коклюш.

Сейчас Зекие облегченно вздохнула, услышав у первых домов Мазанки собачий лай.

Мазанка расположением домов и улиц почти не отличалась от Беш-Терека, посему, несмотря на кривые улицы вдоль беспорядочно расположенных домов с пустынными дворами и невысокой оградой, Зекие без труда нашла нужные ей ворота.

Ниязи в этот поздний час был во дворе, набирал воду из колодца. Увидев Зекие, первое, что подумал: снесли дом Мусы, хотя тут же успокоил себя: Муса так просто не отдаст жилье на разграбление и поругание.

Сославшись на поздний час, Зекие отказалась войти в дом. И, переступив порог жилища, стала рассказывать о цели своего прихода из-за угрозы разрушить ее дом.
– Знаю, – успокоительным тоном ответил Ниязи. – Сапрыкин угрожал при мне… Думаю, на такое варварство не решатся…

– Боюсь я.., – Зекие осеклась и зажала дрожащие губы, чтобы не разрыдаться. Но после тягостного молчания, тяжело вздохнула: – Сама не знаю, как это объяснить… Разве такое произносят вслух… Извините, уже темнеет, домашние волнуются.

Ниязи поняв, что Зекие что-то не договаривает, предложил:
– Ханум, я вас провожу…
Всякий раз, когда Ниязи видел Зекие, на память ему приходило далекое: робкий ухажер Муса просил друга передать ей записку с просьбой о свидании, и чтобы тот не перепутал адрес женского общежития, особо подчеркивал приметы девушки:

– Чифте-чифте бенлери вар … (у нее парные родинки (крымтат). — Т.П.)

Сейчас шаг за шагом, немного успокоившись, Зекие поведала о том, что ее угнетало все последние дни. Разговор на повышенных тонах с Цехлы и о словах Мусы, что для него смерть предпочтительнее, чем очередная разлука с родиной…

… Корзина с шиповников была на том же месте, у порога дома, на скрип ворот в окне мелькнули лица Юнуса и Сабрие. Юнус постучал по стеклу обрадованный возвращением матери.
Зекие первым делом свернула в сторону сарая. В полутьме, вдыхая запах бензина, нащупала канистру. И решила спозаранку спрятать ее в чулане бабы Мезенчук.
И прошептала, мысленно разговаривая с мужем:
– Аллах мени алсын да сени къалдырсын … («Пусть Господь призовет меня, а тебя оставит» (крымт.). — Т.П.)

XIII

«… Не теряйте свою любовь к очагу нашему, к мечте нашего народа, не забывайте наш язык – язык родной матери…
Амет Моллаев (Кърымлы Амет), «Завещание отца»

Ниязи, заглянув в полуоткрытые ворота, придержал шаг, услышав голос Мусы. Устроившись на своем излюбленном месте, под навесом, он насмешливым тоном читал школьный учебник Юнусу. Тот с сосредоточенным видом сидел, прижавшись плечом к отцу.

Весь путь из Мазанки Ниязи был озабочен, заранее продумывал разные варианты разговора с Мусой, но услышав спокойный и даже шутливый тон хозяина дома, почувствовал облегчение: ни своим видом, ни блеском живых глаз Муса не подтверждал тревожных опасений Зекие. Впрочем, из многолетнего знакомства с Мусой знал: тот при любых ситуациях может быть сдержан, скрывая свои чувства.

– Бир керменчикли хоразларыны арабасына юклеген ве геджелейин. Багъчасарай базарына ёл алгъан. Гедженинь бир вакътында козю юкугъа кеткен. Бир даа хоразнынъ сесинден уянгъан. Бакъса, Багъчасарайны кечип кеткен. Къыкачлап ала хоразны да: «Тань аткъаныны бильдинъ де, Багъчасарайны кечип кеткенимизни бильмединъми, олмайджакъ хораз?».

«Житель Керменчика погрузил на телегу своих петухов и повез на рынок в Бахчисарай, но по дороге уснул и очнулся от петушиного крика. Разгневанный, схватил петуха и крикнул: «Ах ты, негодный петух: о том, что настало утро, ты кричишь, а что приехали в Бахчисарай – ты что, не знал, молчишь?!»
Муса перевернул страницу учебника, а Юнус до сего внимательно слушавший его, вдруг захохотал, ударяя себя по колену ладонями.

Ниязи, приблизившись к ним и подыграв общему веселому настрою, тоже засмеялся.
– Готовишь Юнуса к школе?– спросил Мусу. – Не рано ли? Еще только июнь месяц чилле…
– Отлынивает от заданий на лето… – услышав упрек отца, Юнус, устыдившись, схватил учебник и бросился в дом, услышав следом: – Самостоятельно выучи следующую страницу: «Мен къырымтатарым… Меним Ватаным-Къырымдыр. Мен озъ топрагъымны, догъмлуш халкъымны ве оз тилимни джандан севем…
«Я – крымтатарин! Моя родина – Крым! Я люблю свою землю, свой народ, свой язык…»

– Давненько мы с тобой не охлаждались в Беш-Тереке… махнем?– Ниязи глянул на дымку, собирающуюся на горизонте. – День ожидается огненный…
Выйдя на улицу, Муса посмотрел по сторонам, словно ждал гонца с дурной вестью, и глаза его обрели стальной блеск, как у человека, принявшего важное решение.

Шагая рядом с ним молча, Ниязи не мог подобрать нужные слова, хотя за годы дружбы еще в узбекском «Баяуте» они легко и непринужденно, не утаивая ни большого, ни малого, обсуждали все.

Бывало, в обеденный час сидели недалеко от хирмана с хлопком и подтрунивали друг над другом. Обычно начинал словоохотливый Ниязи:

– Не о вас ли узунджийцев говорят: костекли сааты олмаса да зынджырыны такъып юргенлер, Муса? (крымтат. не имея карманных часов, подвешивают к поясу лишь цепочку…) Так и ты красуешься перед барышнями до блеска начищенными дырявыми сапогами, выдавая их за новые…
В ответ слышал насмешливое:

– А разве не о вас – арпатцах рассуждают в Крыму так: гемиге пичен веренлер (крымтат. те, кто пытался кормить корабль сеном…)

Так вспоминали они байки о жителях тех мест, откуда были родом (крымскотатарские шутки-прибаутки, взяты из книги С. Усеинова «Нутукъ медениети», — Т.П.)

Но нередко и спорили, когда в мечтах из мест ссылки возвращались в Крым.

Ниязи был полон всяких зачастую фантастический идей. Предлагал бросить клич к землякам, чтобы собрать, кто сколько может и внести в общую кассу, а набрав два-три миллиона рублей, подкупить в Москве важного чиновника, чтобы тот молвил за крымских татар словечко и помог вернуться на родину.
Ведь говорят же, что банкиры Америки – всякие Ротшильды, Морганы, Дюпоны выделали несколько миллионов долларов, чтобы склонить Сталина – отдать им Крым… но что-то сорвалось в этой сделке… А ты не веришь, что деньги решают все…

Сейчас же, молча миновав пост ГАИ, друзья вышли к тропинке, ведущий мимо скотобойни, откуда начиналась, распахнув свои просторы, степь.

После краткого предрассветного дождя повеявшая легкой прохладой, степь, изнывавшая от череды дневного зноя, снова ожила, как весной после таяния снега. Из сухой потрескавшейся земли выглянули мак, тысячелистник, а местами и зверобой с фиалкой. Серый, унылый цвет поменял, хотя и ненадолго, на зеленый шиповник…

От созерцания робких красок глаза Мусы сменили стальной, неприступный цвет на мягкий, серый, и Ниязи подумал: «В самый раз начать разговор, как бы издалека, прощупывая настроение Мусы».
– Все вокруг стремится к жизни… Нашу степь я вижу такой после двух лет неволи… Сейчас – простор, воля! достаточно получаса случайного в наших краях дождя, как степь, притаившаяся, чтобы переждать засуху, – и без всякой казалось бы связи со сказанным, вдруг спросил: – Ты был у нового главы района Цехлы… Как он тебя встретил? И мне ведь идти к нему на поклон…
Муса помрачнел и повторил то, что сказал тогда Зекие:
– Чар генералы киби…
Ниязи, удивившись такому меткому сравнению, нагнулся, чтобы выпрямить склонившуюся от тяжести ветку куста:
– Выходит, генерал и мне предложит покинуть Крым… И что ты на это ответил..? Или его ничто не берет – ни просьбы, ни ссылки на законы о равенстве граждан.., – слукавил Ниязи, явно ожидая другого ответа от Мусы.

Муса помолчал, будто подбирая слова, затем резко глянул на Ниязи:
– Знаешь, у каждого свой ответ… Я же ему пообещал: живой или мертвый – остаюсь в Крыму…
Явно не ожидавший такого прямого и откровенного ответа, Ниязи смутился и, заметив валун, предложил:
– Давай-ка сядем. Что-то нога опять разболелась… – И, обняв Мусу за плечи, промолвил:

– Именем нашей с тобой тридцатилетней дружбы, скажу: мне совсем не нравится твое настроение… И Сапрыкину при мне ты заявил подобное… Пойми, друг, если ты такое заявляешь в споре, в полемическом задоре, в гневе, который потом отходит, – это одно… Разве ты не думаешь, что даешь повод для радости нашим преследователям. Чем сильнее давят на нас, тем быстрее мы вернемся в места ссылки – так они думают…

Муса изучающе посмотрел в глаза Ниязи и, поднявшись, стал ходить взад-вперед вокруг валуна.
– Меня уже давно не интересует мнение наших гонителей – чему радуются и из-за чего огорчаются… Все, что я пережил, возвратившись, наслоилось в душе раной, которая уже не заживет до моей смерти… И обожгло меня, как ту женщину на берегу Чирчика, – это последнее… угроза разрушить мой очаг на земле, где похоронены предки…

Муса опять опустился рядом с Ниязи на валун, спокойный и сдержанный, как будто мгновение назад голос его не дрожал от гневной тирады.

– Они скоро снова придут за мной… и как преступника опять сошлют в лагерь… Но на сей раз я не сдамся, как овца, которую ведут на убой… Ты ведь помнишь, как меня хотели братки искалечить до полусмерти в Кременчуге… Но тогда этого не случилось, благодаря отпору земляков… Возвращенцы, сидевшие в лагере, понимали: сегодня я, завтра по заказу того же Сафронова или Сапрыкина – на очереди они! Нет более жалкой смерти, встретить ее среди уголовников или педерастов… Лучше встретить ее на воле… раз тебе суждено, – проговорил Муса глуховатым голосом и, не закончив мысль до конца, осекся.
Ниязи хотел было возразить, но опять не находил нужных слов.

– Ты ведь знаешь, отец у меня был истинным мусульманином… Все время утверждал: жизнь человека, как и его смерть, должна содержать высший смысл… Кажется, тривиально, но как это воплотить в своей судьбе? Смерть дается, чтобы живущий ежеминутно, ежечасно думал о ней, потому что эта жизнь – миг, а там – вечность… Я много размышлял над прожитыми годами… Прожитые годы в изгнании почти никогда не наполнялись особым смыслом… Лишь детство и отрочество в Узунджи – это навсегда в памяти… Из хорошего в ссылке, разве что встреча с Зекие, сватовство не без твоего посредничества, – слегка разжал в улыбке губы Муса. – И, конечно же, дети… Но в основном – не все так удачно… так может быть, смерть, отбросив свет назад, наполнит все высшим смыслом?
Ниязи, в нетерпении ерзая на валуне, тяжело вздыхал, только нашелся сказать:

– Вот-вот – семья… Ты страдал от того, что дети живут впроголодь… Что будет с ними?..
– Дети… Когда я сидел в лагере, семье, чем могли, помогали Ридван и Айдер… соседка Мезенчук – православная страдалица… Знаешь, почему они нас гонят? – Муса снова перевел разговор на своих мучителей: – Думают, когда мы все в одночасье вернемся на родину, заявим о своих правах на занятые ими дома, сады, потребуем отчета о разворованном имуществе, о скотине… Твердят, что Крым перенаселен и без нас… хотя проедешь сотни километров – всюду заброшенные наши села, где воют волки. Убежден: мертвый возвращенец для них страшнее, чем живой… Мертвый, как горящий факел над их головами – в огне, которого и они могут сгореть…, – добавил Муса, перед глазами которого снова возникла картина: охваченная пламенем женщина, бегущая по берегу реки Чирчик…

Перед тем, как подняться, Ниязи сказал, как последний аргумент:
– Для верующего – сама мысль об интихаре (самоубийство, — Т.П.) греховна… Пойдем, остынем в речной воде…, – хотя был уверен, что теперь никто и ничто не остудит Мусу: – Ты что, хочешь воевать с ними, как кесикбаш с отрубленной головой за пазухой..?

– При любом исходе, я им в руки живым не отдамся! – упрямо тряхнул головой Муса, отчего его седеющие волосы раскрылись веером.

XIV

«Они чуть не изгнали тебя с земли, вытесняя тебя оттуда, но после твоего изгнания, они сами остались бы там недолго…»
(Коран. «Сура «Аль-Исра», прочитанная Мусой в последний свой день на рассвете).

Спозаранку Муса мастерил крышку для колодца. Спокойно и деловито строгал доски, срезая их так, чтобы обе половинки сошлись в круге.

Юнус, сидя под навесом, наблюдал за проворными руками отца, время от времени заучивая то, что ему было велено:
– Мен къырымтатарым… Меним Ватаным-Къырымдыр…

Ближе к полудню, когда сгустился зной, Муса закрыл горловину колодца крышкой, как пошутил сам мастеровой: с «аптекарской точностью» и направился к дому, велев сыну:
– Учи, … а я немного посплю. Кто спросит, скажи: нет дома…

Юнус удивленно посмотрел вслед отцу: сколько бы он себя не помнил, тот никогда не ложился спать днем, подумал: уморила жара…
Зекие же, напротив, вздохнула облегченно, решив, что напряжение последних дней отпустило мужа. И почти неделю не покидавшая дом и следящая за каждым шагом Мусы, решила с дочерьми направиться по знакомому маршруту с корзиной.

– Мен озъ топрагъымны, догъмуш халкъымны ве озь тилимни джандан севем… Мен – ватанперверим…, – произнес Юнус, напряженно глядя в учебник, и, осекся, услышав широко распахнутые створки ворот.
Во двор твердым шагом ступил лейтенант Сапрыкин, озабоченно глядя по сторонам.
– Где отец? Мать?– обратился к Юнусу, растерянно вскочившему с места.

Тревога сжала горло Юнуса, с трудом выговорившего:
– Их нет дома. – И видя, как Сапрыкин бесцеремонно открывает дверь, ведущую к спальне, побледнел от страха.

Лейтенант откинул занавес, прикрывавший вход: Муса лежал на спине, широко раскинув руки, с безмятежным лицом, будто летал во сне. Губы его были чуть приоткрыты в такой же улыбке, как у Юнуса в первый день возвращения отца из Кременчугского лагеря.

– Разбуди его! – приказным тоном велел Юнусу Сапрыкин и добавил: – Нехорошо, татарчонок, врать…
Юнус отпрянул в коридор, задрожав всем телом:
– Папа велел не будить его…

Муса, услышав сквозь сон голоса, открыл глаза. Повернувшись, резко сел на кровать, остекленевшим взглядом посматривая на непрошеного гостя: в полумраке спальни вдруг возник свет, режущий глаза, свет разрисовался в факел из охваченной огнем женщины, бегущей по берегу реки…

От странного взгляда Мусы Сапрыкин попятился в коридор и, просунув голову в проем, пробормотал:
– Тебя в сельсовете ждет прокурор…

Муса провел ладонью по глазам, словно отгоняя картину пламени. Накинув на плечи халат, стал напротив Сапрыкина:
– Какое ты имел право без разрешения входить в дом?! – и услышав, что лейтенант сказал что-то невнятное, упрямо тряхнул головой: – Никуда не пойду. Мне не о чем говорить с прокурором…

– Зато прокурору есть, что тебе сказать, – Сапрыкин то отстегивал, то снова, нервничая, застегивал кобуру пистолета на поясе: – Не пойдешь, кликну дружинников. Свяжем тебя и силком повезем…
Муса несколько мгновений думал, опустив голову, и хрипло сказал:
– Иди на улицу и зови Монгола… Я оденусь и выйду…

Сапрыкин нехотя пошел к выходу, а Юнус, оставшись в комнате, видел, как отец достает из шкафа чистую, выходную белую рубашку и брюки, бросая долгие взгляды на сына. Велит ему также идти во двор.
Переодевшись, Муса совершил тахарат (ритуальное омовение перед молитвой, — Т.П.) и, став на намазлыкъ (молитвенный коврик, — Т.П.), прошептал слова молитвы…

Проезжавшие в это время мимо дома Мусы Ридван и Айдер, заметив сидящего на мотоцикле Сапрыкина, остановили машину и, озабоченные, обратились к лейтенанту:
– Кого поджидаете, Сергей Васильевич? Не нас ли? – с еле слышной иронией в голосе поинтересовался Ридван.

– Приехал за Мишей Мамутовым, вызывают к прокурору, – нехотя ответил Сапрыкин, не меняя расслабленной позы. – За вами в следующий раз, – и подхихикнул…
Обычно молчавший в подобных острых ситуациях, Айдер подал голос:
– Вы-то здесь причем, если прокурор..? Муса ведь не преступник… Может и сам добровольно явиться в сельсовет…

– В том-то и заковыка: вызывали, а он не являлся на допрос, – Сапрыкин отчего-то занервничал, завел урчащий мотоцикл, затем выключил. – Решили – с милицейским приводом…

Ридван в сердцах махнул рукой:
– Может, хватит издеваться над человеком… с такими же правами, как и вы, Сергей Васильевич..?
– У меня прав больше – я при службе… За то, что вам, граждане, дадут срок, мне объявят благодарность… – Сапрыкин поправил фуражку на голове…

И видя, что Ридван с Айдером направились к дому Мусы, заметил:
– Образумьте своего дружка уважить прокурора.

У слышав, что перепуганный до смерти Юнус, объясняет вошедшим:
– Бармаджагъыны кесен-кес айтты .., (наотрез отказался идти (крымтат.) — Т.П.) – Муса вышел во двор.

Вошедшие обратили внимание: лицо, да и весь облик Мусы выражал спокойствие и невозмутимость.
– Хотят снова посадить.., – с трудом разжал почерневшие губы Муса.

–А за что сажать? – пожал недоуменно плечами Ридван. – От силы – наложат штраф… Не беда, сложимся все вместе и оплатим, как в прошлый раз… Главное, не горячись у прокурора, бессмысленно в сотый раз доказывать свои права… Аллах сабыр берсин …(Пусть Аллах даст терпение тебе (крымт.). — Т.П.)

– Не знаешь, что в таких случаях сказать, – повернулся Ридван к Айдеру, выходя за ворота, и опять заговорил с Сапрыкиным: – Сергей Васильевич, когда все это кончится? Муса уже отсидел свое…
– Да мне самому надоело со всеми вами возиться… Я – человек подневольный… Не смею перечить приказу капитана Пономарева…

Муса почему-то вышел к Сапрыкину не прямо через ворота, а прошел по двору соседки Мезенчук, появившись из-за угла дома.

– Прочь отсюда! – крикнул Муса лейтенанту. – Уезжай!– рубашка на нем была насквозь мокрой, просвечивая все тело. И Ридвану показалось, что Муса так сильно вспотел от перенапряжения, хотя и почувствовал слабый запах бензина.

– Не смей так разговаривать с представителем власти! – снова в позу встал Сапрыкин.
Муса отпрянул назад к воротам, и Ридвану показалось, что в руке он сжимает камень, чтобы швырнуть в лейтенанта, крикнул:

– Муса, не делай этого!
На крики вышла, прихрамывая, Афросия Мезенчук и, оценив зловредные последствия инцидента для Мусы, перекрестившись, прошептала из библейского псалма:

– «Удалитесь от меня все, делающие беззаконие, ибо услышал Господь голос плача моего… Да будут постыжены и жестоко поражены враги мои; да возвратятся и постыдятся мгновенно…»

Следом за ней выбежали из хлебной лавки Антонина с Владимиром. Но не успели они понять, что происходит, как Муса бросился обратно к себе во двор. И через мгновение выбежал оттуда к ужасу наблюдавших объятый пламенем.

Все услышали, как он сказал:
– Ну, что взяли?! – и, собрав последние силы, сделал несколько шагов к Сапрыкину с распростертыми объятиями.


Худ. Асан Бараш

Тот, испугавшись, спешно завел мотоцикл и дал газу, оглядываясь, не настигает ли его смертельный факел…

Опомнившись, Ридван побежал за Мусой, Айдер же тем временем, успел вынести из дома покрывало.
Володя на ходу снимая халат, ловко подставил ногу, нагнав горящего соседа, и пламя, в котором разрисовался лик человека, лизнуло обочину дороги.

Антонина, потрясенная случившимся, крикнула вслед виляющему по тропинке мотоциклисту:
– Трус! – и бросилась к медсестре, жившей поблизости.
– Господи, ироды! Погубили невинную душу, – Мезенчук, восклицая, продолжала креститься. Во двор к рыдающему Юнусу забежал сосед-одноклассник Дилявер: – Не плачь! Отец будет жить! – задыхаясь от нахлынувшего воспоминания о смельчаке, выведшем из лесного плена земляков, Юнус еле слышно ответил: – Это пламя его горящего сердца. Отец вернется к нам…

Весь путь до больницы Акъмесджита Айдер держал Мусу за плечо, вытирая кровь на его губах, пока тот не ослабев, не упал головой ему на грудь.

– Ридван, Айдер, – еле слышно прошептал Муса, – то, на что я решился, не пройдет бесследно для наших земляков – и здесь, и в ссылке… – последнее, что он вспомнил, теряя сознание, рыдающего во дворе Юнуса: – Детей моих не оставляйте… Эльвида, достлар (прощайте, друзья! (крым.тат.) — Т.П.)...

Когда санитары выкатили из больницы тележку, Муса сделал жест, как бы отталкивая всех, и самостоятельно пошел к дверям, пошатываясь и пригибаясь от боли…

… Вечером того же июньского дня 1978 года, прокурор Понамарев узнал от врачей: самосожженец безнадежен. Расстегнув ворот мундира, с минуту поразмыслил, стоя у дверей больницы с врачом, и распорядился: объявить по всем палатам карантин, дабы крымские татары-возвращенцы не навестили умирающего и, не приведи Господи, не повторили, протестуя от отчаяния, его поступок. Сапрыкину же наказал перекрыть дорогу к Беш-Тереку со стороны сел Димитрова и Мазанка, чтобы во время похорон Мусы Мамута не возникли волнения и протесты среди его земляков.

– Не надо, чтобы все это пошло дальше Донского, – резюмировал прокурор. – Будут вопросы: как? почему?
И первым делом прокурор постучался в дом Мезенчук. Выглянувшей из ворот с распухшими от слез глазами старушке строго приказал:

– Ты своим кумушкам объясни, что на такое рехнувшийся татарин Мамутов пошел по наущению своих дружков – Чарухова Ридвана, Джемалетднова Айдера, Меметова Ниязи… За что им грозит статья – умышленное доведение человека до самоубийства… Это тянет на пожизненный срок или вышку…
– Как такое возможно!?– дрожащими руками наложила на себя крест Мезенчук. – Не могли друзья Миши… пока он, бедолага, сидел в лагере, они заботились о его семье, не дали детишкам помереть с голоду… нет, нет, не впутывайте меня в грех…

– Подумай хорошенько!– нервно повернулся прокурор и, уходя, пригрозил: – Мы и тебя, бабка, можем привлечь за продажу татарину части дома, несмотря на запрет…
Сапрыкин же был послан им для разъяснений к Антонине.
– Ты всем в селе, кроме татар, внушай, что свои же, татары, самоубийцу подговорили, когда увидели, что он стал слаб на голову…

– Извините, Сергей Васильевич, – еле сдержала гнев продавщица. – У меня дел по горло, некогда в ваши игры играть, – и ушла, захлопнув перед его носом дверь подсобного помещения…

ХV

«Если сможешь увидеть, назвать и принять Свет первого мига смерти… воскликни: «Господи! Ты ли это?!»
(Бадро Тёдол. Тибетская Книга мертвых)

Все разом закрылось, как бы залитое горячим свинцом – зрение, вкус запекшейся крови на губах, устоявшиеся запахи больничной палаты.

Холод в руках и ногах – и Муса, лежащий на операционном столе, услышал удаляющиеся во мрак слова:
– Дыхание остановилось…

Тело, словно надутое огненным воздухом, разомкнуло свои члены и, отделив сердце от кровотока, поднялось, пустилось в свободный полет, туда, где манил яркий Свет.
Свет слегка разрисовал фигуры врачей, и все отодвинулось во мрак.

Освободившись от всеобщего мрака, густеющего внизу, свет разгорался все ярче, но был холодным и не резал глаза, не тревожил слух, не возбуждал дыхание, лишь создавал ощущение присутствия…
Мусе грезилось, что он легкий, бестелесный, летит внутри тоннеля, сжатый со всех сторон, хотя свет, разрисовавший тоннель, не имел сторон, замыкающий округлое длинное пространство.

Душа рвалась вперед ко всеобщему свету, освещая по пути знакомые лица – отца, матери, сестер и братьев, ушедших из бренного мира.

В полете Муса протянул руку, чтобы коснуться их лиц, но ощущал, как свет, разрисовавший их, уходит меж пальцев…

Впереди ему померещилась девочка в феске, голубой цвет которой чуть оттенял льющийся свет. Она протянула руку Мусе, он коснулся ее ладони, но ничего не почувствовал в сотворенной светом фигуре – ни тепла, ни нежности девичьих пальцев.

Впереди, куда девочка увлекала Мусу, свет разрисовывал короткие линии, похожие на стрелки, указывающие выход из тоннеля.

Свет, вырвавшись на простор, залил пространство, сотворив фигуру.
Обостренное ощущение подсказало Мусе, что перед ним пророк Мухаммад (мир ему и благословение Аллаха!).
Муса хотел пасть на колени, чтобы просить милости за совершенный им интихар, но девочка не опустила его руку, не позволив пригнуться.

Пророк лишь улыбкой ответил на желание Мусы раскаяться. И умиротворенная душа Мусы подсказала, что пророк повелел прочитать над его бренным телом на кладбище в Беш-Тереке дженазе .
Стрелки света вывели их к распахнутому от горизонта до горизонта пространству, и Муса ощутил, что эта та самая степь, через которую они шли с Ниязи к реке.

Внизу был сплошной многоцветный ковер из цветов и трав, сплетенных между собой коричневыми, красными и зелеными стеблями и ярко-красными листьями, цветящимися радугой, меж которой струился свет – картина, с оригинала которой был вышит рукодельный ковер, – килим, висевший на стене гостиной в родовом доме в Узунджи.

Мрак рассеялся, выйдя из коридора дома, где младенец Муса криком известил о своем появлении на свет: сотворился бесконечный коридор, по обе стороны которого длинной цепочкой стояли улыбающиеся земляки… сотни тысяч, единым народом вернувшиеся на родину с неволи, все так, как делился Муса своими мечтаниями с помощником. Myмтаз сдержал таки слово и проводили первый эшелон с возвращенцами из станции Кермене – в Крым…

Девочка-поводырь отпустила руку Мусы, нашедшего среди возвращенцев отца, мать, сестер, братьев, всех родичей до седьмого колена… И последнее, что донеслось до Мусы, когда обострилось его седьмое чувство – странное, сказанное, казалось бы ни к месту, ни ко времени: «Эвеллери къараман аскерлерининъ мезарларыны докъуз кере айлана экенлер…»
2016 г.

ПРИЛОЖЕНИЕ

ЗАВЕЩАНИЕ ОТЦА

Посвящается тем, чье сердце горит за Родину, за справедливость
«Поймут ли те твое горе, мой народ, кто не испытал его, кто не оценил цену разлуки, кто не перенес горькую жизнь обвиненного, оскорбленного и обиженного?..

Если ты человек, то не забывай, что есть такие же, как ты, люди, они вокруг тебя. Облегчи своим легким и бесценным добром им их жизнь. Приди к ним и в горе их подай им руку в минуту тяжелую. Знай, они не забудут тебя, твое имя и твой бесценный дар.

Дети, умирая, я завещаю вам: «Не забывайте – есть Родина и у нашего народа. Она там, на берегу Черного моря – наш Крым, где следы истории наших предков, их слезы, горе и плач. Земля пропитана их кровью».

Однажды выселенные с этой земли, они всю свою горькую жизнь мечтают вернуться к родному очагу, его теплу – материнскому теплу. Дети, если вы хотите сохранить память обо мне, о матери вашей, о роде нашем, о народе, родившем нас, не теряйте свою любовь к очагу нашему, к мечте нашего народа, не забывайте наш язык – язык родной матери.

Кто изменит ей, она – мать, родившая тебя, встанет из могилы и проклянет…

Я не смог вернуться к нашему гордому Аю-Дагу, к морю нашему родному, к нашим степям, где паслись наши сытные стада. Они ждут нас. Это сделаете вы, мои сыновья и дочери. Верните всех тех, кто хочет ехать с вами, не бросайте старцев: они покажут вам места нашей древней старины, быть может, уже не сохранившиеся. Они расскажут вам о нашей юности, о детстве ваших предков, об истории нашего народа. Я оставляю вам мир и свет, и мою мечту о Родине.

Если вы хотите сохранить память о вашей матери и обо мне, вернитесь в наш родной Крым, там, на отвесной скале – на берегу моря, у самого его причала на большой высоте, я положил горсть земли, когда– то нами сложенной на камни, чтобы вырастить на камнях сады и виноградники.

Не забудьте об этой священной земле. Пусть эта земля, как памятник, как вечный памятник, будет нести имя трудолюбивого, гордого нашего народа.

Счастливого вам пути, мои дорогие дети.

Амет Моллаев (Кърымлы Амет)»
1972г. Чирчик.